Фердидурке - Витольд Гомбрович Страница 6
Фердидурке - Витольд Гомбрович читать онлайн бесплатно
Положение не только тягостное, но и угрожающее. Ибо Взрослые ни к чему иному не питают такого отвращения, как к незрелости, и нет для них ничего ее ненавистнее. Они легко снесут любое, самое страстное бунтарство, лишь бы оно укладывалось в рамки зрелости, им не страшен революционер, который один зрелый идеал повергает другим зрелым идеалом и, к примеру, Монархию разрушает Республикой либо же, наоборот. Республику надкусит и сожрет Монархией. Да, конечно, они с удовольствием наблюдают за тем, как приходит в движение зрелое, возвышенное дело. Но если они пронюхают у кого-нибудь незрелость, если почуют запах молокососа и сопляка, тотчас же набросятся на него, заклюют, как лебеди утку, – сарказмом, иронией, издевкой ухайдакают, не допустят, чтобы паскудил им гнездо подкидыш из мира, от которого они давно уже отреклись. Так чем же это кончится? Куда я так зайду? На какой почве (думал я) возросло это мое рабство недоделанности, это самозабвение в зелени – оттого ли, что я родился в краю, необычайно обильном существами неприспособленными, ущербными, промежуточными, где никто и воротничка толком носить не умеет, где не столько Печаль и Судьба, сколько Растяпа и Раззява шагают по полям и постанывают? А может, оттого, что жил я в эпоху, которая каждые пять минут горазда на новые лозунги и причуды и судорожно, во всю мочь, кривит лик свой, – в эпоху промежуточную?… Белесый свет сочился сквозь неплотно прикрытые шторы, ну а я, подводя таким вот образом итоги собственной жизни, заливался краской, непристойный смешок подкидывал меня под простыней – и я разражался беспомощным животным смехом, механическим, ножным, будто мне щекотали пятку, будто не лицо мое хохотало, а нога. Надлежало поскорее с этим покончить, порвать с младенчеством, принять решение и начать сызнова – надлежало что-то делать! Позабыть, наконец, позабыть о гимназистках! Порвать с влюбленностью тетушек от культуры и сельских жительниц, позабыть о мелких, злых чиновниках, позабыть о ноге и собственном позорном прошлом, запрезирать молокососа и сопляка – прочно консолидироваться на взрослой платформе, ах, занять в конце концов эту крайне аристократическую позицию, запрезирать, запрезирать! Не то чтобы, как это было до сих пор, незрелостью возбуждать, притягивать, приманивать незрелость других, но, напротив, – извлечь из себя зрелость, зрелостью подвигнуть их к зрелости, душой заговорить с душой! Душой? Но разве позволительно запамятовать о ноге? Душой? А нога где? Позволительно ли запамятовать о ногах тетушек от культуры? И потом – что будет, если вопреки всему не удастся сладить с распускающейся повсюду, пульсирующей, растущей зеленью (почти наверняка не удастся), что будет, если я к ним обращусь зрело, а они по старинке воспримут меня незрелым, если я к ним с умом, а они ко мне с глупостью? Нет, нет, в таком случае незрело предпочитаю первым начать я, не хочу ставить свою мудрость под удар их глупости, лучше уж против них двинуть глупость! А впрочем, не хочу, не хочу, желаю с ними, люблю, люблю эти почки, ростки, эти зеленые кустики, о! – я почувствовал, что опять меня похищают, заключают в любовные объятия, я снова залился смехом механическим, ножным и запел непристойную песенку:
В Сколимове, у Фарамушки на вилле,
В комнатке бонны, барышни Миты,
Были в шкафу два бандита укрыты –
…и вдруг во рту моем сделалось горько, горло пересохло – я обнаружил, что не один. Кто-то, кроме меня, был в углу, подле печки, куда свет пока не добрался – в комнате был другой человек.
Однако же дверь заперта на ключ. Так, значит, не человек, всего только призрак? Призрак? Черт? Страх? Покойник? И тотчас же я ощутил, что не покойник, а живой человек, и вмиг весь сжался в комок – я почувствовал человека, как собака собаку. И опять во рту сушь, сердце колошматит, дыхание прерывается – это сам я стоял у печки. На сей раз то не был сон – у печки действительно стоял мой двойник. Я, правда, заметил, что он напуган еще больше меня; стоял, опустив голову, глаза долу, руки по швам – его страх придал мне смелости. Из-под одеяла рассматривал я украдкой вроде бы самого себя и видел это лицо, которое было мое и не мое. Оно проступало сквозь густую, темную зелень, само же не такое зеленое, – это личина, которую я носил на себе. Вот нос мой… вот мой рот… вот уши мои, дом мой. Приветствую вас, знакомые углы! И какие знакомые! Как хорошо знал я это искривление губ, выдающее укрываемый страх. Вот уголки рта – вот подбородок – вот ухо, которое когда-то порвал мне Здзись, – знаки и признаки двоякого рода воздействий, лицо, которое смяли две силы, внутренняя и внешняя. Было это мое – или же я этим был – или все-таки это было чужое – а я, однако, этим был.
Мне вдруг показалось невероятным, чтобы это мог быть я. Когда в зеркале мы неожиданно увидим себя, какой-то миг мы еще сомневаемся, мы ли это, – вот точно так же меня удивила и покоробила поразительная конкретность этой фигуры. Со странно укороченными и причесанными волосами, с веками, в брюках, с устройствами для слуха, зрения и дыхания – да, ведь это же все мое, но я ли это был? Уточненный – четкий в очертаниях и до мелочей прорисованный, подробный… чересчур четкий. Он, должно быть, заметил, что я вижу его подробности, поскольку еще больше сконфузился, еле приметно усмехнулся и сделал робкое движение рукой, растворившееся во мраке.
Но свет в окне набирал силу, и фигура прочерчивалась все резче – уже пальцы рук были видны и ногти – и я все это видел… а дух, видя, что я вижу, как-то нахохлился и, не поднимая глаз, делал мне рукою знаки, чтобы я не смотрел на него. Не мог я не смотреть. Так вот, значит, каким я был. Чудной, и вправду, как мадам Помпадур. И случайный. Почему такой, а не иной? Химера. Все его недостатки и несовершенства обнажались при свете дня, а он стоял съежившись, словно ночная тварь какая-нибудь, которую солнце обрекает на роль добычи, – вроде крысы, пойманной посреди комнаты. И подробности проступали все осязаемее, все страшнее, отовсюду вылезали наружу у него части тела, разрозненные части, и части эти были старательно вычерчены, конкретизированы… до пределов позорной выразительности… до пределов позора… Я видел палец, ногти, нос, глаз, бедро и ступню, и все это было вывернуто наружу, – будто загипнотизированный подробностями, я встал и сделал шаг ему навстречу. Он вздрогнул и замахал рукой – словно извинялся передо мной за себя и говорил, что, мол, это не то, что, мол, все равно – позволь, прости, оставь… но жест его, начатый предостерегающе, завершился как-то пошло, – я двинулся на него и не в силах уже сдержать вытянутой руки со всего маху вмазал ему по физиономии. Вон! Вон! Нет, да это же не я вовсе! Это что-то случайное, что-то чужое, навязанное, какой-то компромисс между внешним и внутренним мирами, это вовсе не мое тело! Он застонал и исчез – дал стрекача. А я остался один, да, собственно, не один – ибо меня не было, я не чувствовал, чтобы я был, и каждая мысль, каждый мой порыв, поступок, слово – все казалось мне не моим, а вроде как помещенным вне меня, сделанным для меня, – а на самом-то деле я другой! И тогда охватило меня страшное возмущение. Ах, создать собственную свою форму! Выплеснуться наружу! Самовыразиться! Пусть же мой образ рождается из меня, пусть никто его мне для меня не лепит! Возмущение бросает меня к бумаге. Я вытаскиваю стопку листков из ящика, и вот уже наступает рассвет, солнце заливает комнату, служанка вносит утренний кофе и булочки, а я в окружении блистательных и отточенных форм принимаюсь за первые страницы собственного моего творения, такого, как я, идентичного мне, источающегося прямо из меня, творения, суверенно выражающего собственную мою правду, обращенную против всего и против всех, но тут вдруг раздается звонок, служанка открывает, в дверях появляется Т. Пимко, доктор и профессор, а точнее говоря, преподаватель, эрудированный филолог из Кракова, крохотный, низенький, худосочный, плешивый и в пенсне, в полосатых брюках, в коротеньком сюртучке, с выпуклыми и желтыми ногтями, в шевровых штиблетиках, желтых.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments