Просветленный хаос (тетраптих) - Борис Хазанов Страница 45
Просветленный хаос (тетраптих) - Борис Хазанов читать онлайн бесплатно
«А ты, бабушка, между прочим, заблуждаешься, никто его не распинал, зачем его распинать».
«Зачем же ты его прогнал, он, говорят, здесь ходил».
«Это ты стихи имеешь в виду?»
«Какие такие стихи?»
«Удручённый ношей крестной всю тебя, земля родная».
Жизнь продолжается, слава-те, Хосподи, дело идёт, и мама по-прежнему стоит у плиты, несмотря на то, что её тоже нет в живых. А там народ сгрудился на тротуаре, тут же и участковый Гаврил Степаныч, — «здоро́во, сержант», — «здравия желаю, таа-ищ капитан!», а у самого в руке уже пирожок, зубами — хвать! — некогда нам тут лясы точить, служба зовёт! Милиционер удалился ко всеобщему облегчению. день продолжается, мы ещё живы, Оля, прошлое не возвращается, о нём молчок, и человек с крестообразным снарядом никогда не вернётся, воскреснет только грядущее. Всё та же обыденная жизнь влачится, одна и та же, вечная, как сама вечность, и нескончаемый, незабвенный тянется день припозднившейся солнечной осени, сметает с улиц память, отменяет смерть.
«Ты куда собрался, Арончик, посиди ещё» — «Мне пора, бабушка, до свиданья». — «Да кто тебя гонит. Небось Гаврила, дубина стоеросовая. Говорила ему оставь жида в покое, чего ты к нему привязался. Он тебе сапоги починит. Сиди, Арончик. Куды тебя несёт?».
Гремит трамвай, маршрут всё тот же: проспект Чайковского до вокзала. Сапожник стоит, поставив мешок с заказами у ног, на площадке вихляющегося прицепа, едет к себе в Ершалаим.
Играй, скрипач вечности, исполняй свои визжащие, тянущие за дущу вариации на заданную тему. В который раз, просыпаясь, я вспоминаю о том, что я. ещё жив и как будто здоров, и поднимаюсь с затёкших колен. Подбираю и встряхиваю подстилку. Туман окутал кресты и деревья, предвидится ясный день. Но утро испорчено для меня, доцент Журавский сидит на скамейке, ждёт; чего доброго, так и проторчит здесь всё утро — пока не сомкнутся за нами створы ворот. Зуд ревности терзает меня и требует его расчёсывать, подстрекает, кормит новой пищей воображение, я готов растерзать и моего соперника, зуд нестерпим, удовлетворять его становится всё больнее, чужая страсть обуревает меня, казнит меня, не надо мне ничего объяснять, я и так знаю, как это у них — у вас с ним, Оля! — происходило. Как он там, в отделении, на дежурстве, — преподаватели вуза дежурят наравне с ординаторами, — поджидал тебя в запертом кабинете заведующей отделением. Обнимал, обладал тобою — сознайся, бормочу я, впиваясь глазами в твои глаза, ведь было так, уговорил тебя, и ты поднялась и вышла в своей к рубашонке ночью, и вы лежали, содрогаясь, на диване в кабинете заведующей, и ты тихонько стонала, ты боялась, что кто-то услышит, а вернее, боялась «последствий», а он вынул пакетик, и ты сама, о, проклятье, горе мне, сама надела ему своими тонкими пальчиками. Было, было! Не зря же он сидит каждое утро на скамейке. Ты уже… осмелюсь ли выговорить, уже принадлежала кому-то, ты согласилась, чтобы тебя насиловали, сознайся… Зачем ты скрывала от меня? А он, неужели он, кандидат наук, не знает, что оргазм, опять приходится произнести это ужасное слово, опасен для твоего сердца? Что вы там слышите, доктор, спросил он. Что я слышу, Господи… Аритмию, пресистолический шум. Живое сердце Оли бьётся в граните.
Ушли, растопились в будущем дни, когда Арон, иерусалимский сапожник, ставил набойки, подрезал кривым ножом, постукивал загнутым, как клюв, молотком, сидя под навесом, а капитан Кобзев стоял на одной ноге со своим лотком. Но времена изменились, милиционер приказал сапожнику, частнику, убираться, а горсовет постановил удовлетворить ходатайство жильцов, твоему отцу инвалиду Отечественной войны выделили двухкомнатную квартиру, — в том же доме, построенном теми же немцами, с которыми он воевал, правда, без лифта. В кухне газ. В большой комнате обеденный стол и кровать родителей под белым пикейным покрывалом, с горой подушек, с подзором в кружевах. Над кроватью в рамке отец и мать щеками друг к другу, на другой стене — репродукция, вырезанная из «Огонька»: святая Инеса испанского художника Риберы, c грустным детским личиком, в плаще распущенных волос, — злые люди хотели её обесчестить, заставив девочку ехать по городу голышом, но пышные волосы накрылии хрупкие плечи и грудь, ангел с неба, из угла рамки, бросил простыню. В другой комнате — ты…
Мы оба. «Hе беспокойся (это ты шепчешь мне), они смотрят телевизор. Никто не войдёт», — и преклоняешь колени. А как же доцент Журавский, думаю я, ах, пускай он там сидит, не дождётся, солнце ещё не взошло, туман не рассеялся, мы идём к воротам, скрипка долдонит одно и тоже, и тут чудесным образом оказывается, что никакого доцента не существует.
Наша комната, молельня, наш храм… И мама не войдет, хотя давно догадалась. Дом строился военнопленными после войны, когда ты была подростком, как Инеса. Я ступаю наверх, по лестнице, в сыром известковом сумраке, перебираю железные перила, первый этаж, второй этаж, звоню; мне открывают, опустив глаза, поджав губы. Знаю, твоя мама меня не любит. Она считает меня виновником всего. Это правда.
Мы вдвоём, и с каким-то благоговейным ужасом я смотрю на тебя, твои глаза распахнуты, и мне кажется, что моё сердце распахнулось навстречу тебе, твоим рукам, творящим священный обряд. Я стою под ливнем твоих поцелуев. Ты обнимаешь меня и опускаешься на колени перед ним.
Семестр начался, было это или не было, не могу сказать, студенты только что вернулись из поездки на картошку в далёкий, Богом забытый район — род патриотической барщины. Всё ещё медлит тёплое бабье лето, доцветает любовь, тебя могли освободить от колхоза, а ты взяла и поехала. Было, было… Как назло пробудился кашель, вестник ненастья, словно желая тебя предупредить, и вот, дождик сыплет с жемчужных небес, темнеет мокрый гранит, тускнеет золото твоего имени в последний раз, Чёрным крылом накрыло твои глаза, Оля, — и уселось на камень, чтобы выклевать их, прожорливое будущее. И вновь я вступил в кошачий подъезд, там бдит и бодрствует сторожиха, там больше не греются возле железной печки нищие любовники, там стоит прислонённый к стене, уже давно ненужный лоток капитана Кобзева, звоню в квартиру, никто не открывает. Прошелестели шаги, мама, погрузневшая, усталая, молча смотрит на незваного, визитёра. Тесную прихожую освещает костлявая лампочка, щель света проникает из большой комнаты через полуприткрытую дверь, голос домашнего чревовещателя, — обыденная жизнь, словно ничего не случилось, — дверь захлопывается, я жду, я всему виной — и, тому, что дождь поливает памятники, и что твоё одинокое сердце бьётся в граните, а я жив, и в том, что мы себе «позволяем», — во всём повинен я. «Но ведь они не знают!» — «Всё знают». Мама прочила тебя за доцента, мама знала о том, что он ухаживает за тобой, даже кажется, приходил к вам в гости, — когда? — ты об этом не говорила. И я стою, парализованный внезапной тишиной, и на своё несчастье знаю, помню всё что произойдёт, и вдруг, наконец, тихонько скрипнула дверь твоей комнаты. Твои вознесённые руки лежат у меня на плечах, задыхаясь, ты обнимаешь меня за шею, и я стою, уронив руки, онемелый, под дождём твоих лобзаний. Наша комната, наше убежище, мавзолей нашей тайны.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments