Мраморный лебедь - Елена Скульская Страница 40
Мраморный лебедь - Елена Скульская читать онлайн бесплатно
Он никогда в жизни не жаловался, становясь все более и более одиноким, выпадая из своей среды; его любили читатели, книги его моментально исчезали с прилавков, но друзей-писателей было очень мало. Многие жили в Москве, в Киеве… Из воспоминаний Акселя Тамма я узнала, что в 1958 году отец на собрании Союза эстонских писателей, где приказано было травить Пастернака, вышел на трибуну и сорок минут читал наизусть гениальные стихи Бориса Леонидовича… Из других воспоминаний знаю, что во время работы на «Таллинфильме» редактором он спас не один фильм, виртуозно сочиняя для Москвы туманно-пространные заявки. Но все эти истории рождали милое приятельство, а не глубинную коллегиальную дружбу. Такая дружба получилась, в конце концов, у нас с ним. И я, как сочинитель, жила довольно одиноко – приятельствуя с эстонскими коллегами, но, чаще всего, не набиваясь к ним в тесную дружбу. Тут многое упиралось в некоторую неловкость, которую можно было бы назвать чувством вины (как у отца, так и у меня), но о которой не принято было говорить вслух, всё как-то подразумевалось, но не высказывалось.
Я с детства знала, что мы здесь чужие и не на родине, знал это и отец и поддерживал во мне это чувство чужбины, как обязательное для нашего здешнего существования. У отца засиживались за рюмкой коньяку и Леннарт Мери, будущий президент независимой Эстонии, и классик Ааду Хинт, и Яан Кросс с Эллен Нийт. Приходили знаменитые певцы и драматические артисты. Ему прощалось незнание эстонского языка, и мама устраивала чудесные застолья, которые до сих пор вспоминают те, кто еще жив. Но существовала черта, за которую нельзя было переходить в разговоре: за этой чертой мог начаться разговор о правомочности нашего пребывания в этом городе и в этой стране.
А потом приезжали к нему в гости Даниил Гранин, Александр Борщаговский, Маргарита Алигер, Яков Хелемский и спрашивали, почему он не едет в Москву или Ленинград или в родной Киев. И они тоже были чуть-чуть чужие, потому что не было ответа на их вопросы. Это ведь как ответить на вопрос: почему Гуров не уходит от жены к даме с собачкой.
Когда я попала в психоневрологический диспансер с диагнозом «невроз», отец писал мне письма туда, проникнутые такой любовью и заботой, которые и вообразить трудно. Вот одно из них, вынутое из пачки наугад:
Всегда поражался, а с каждым годом поражаюсь все больше и больше: как это у такого приземленного реалиста, хватавшего всех подряд синиц в руки, родилось и воспиталось поэтическое создание, которому принадлежат журавли в небе. Настолько уверенно принадлежат, что оно решается даже романтические крылья сушить, как белье, на их шеях, будто на веревках. Поразительно! Да, пожалуй, самое поразительное для меня в твоей поэзии и самое убеждающее в ее драгоценности – это владение миром, вроде бы человеку неподчиненным, превращение его (волшебство!) в реалии быта (тут и бутоны-микрофоны, и переулки-обозы, и души, подчиняющиеся милицейскому свистку). Я уверен: когда это качество твоей поэзии будет осознано (скоро-скоро, еще три-четыре-пять публикаций, год-два-три) на веревках будут сушиться крылья славы. (Мои пророчества трезвы – без обмана.)
Знаешь, мои болезни всю жизнь так приземлены: маялся животом, шипел от простуды… А у тебя и болезнь поэтическая – невроз. Наверно, к нему надо относиться как к неизбежному компромиссу, как к профессиональному свойству – ну, вроде угольной пыли в порах кожи шахтеров. Отмывается ведь, но и не до конца. Очень-очень скоро и у тебя отмоется, а сохранится ровно столько, сколько надо для стихов.
Всё еще будет хорошо, любимая моя, талантливая моя, красивая моя доченька! Рад бы был быть рядом с тобой, но чувствую, не я тебе сейчас нужен. Впрочем, прикажи – сразу приеду.
Вчера прочел в «Советском спорте», что один болельщик из ФРГ выбросил из окна свою жену, когда она пыталась переключить программу телевизора во время футбольного матча. Моя любовь к тебе такова, что я готов для тебя переключить на самый таджикский детектив финал первенства мира. Во!
Я понимаю, что в тот момент нужно было говорить мне чрезмерности и поддерживать меня всеми способами, но в эти конверты вложена душа, прекрасней которой я не знала в жизни. И я сегодня плачу над этим письмом и проклинаю себя за те (прощенные-непрощенные) детские обиды, которые, как знать, и сделали милосердно меня литератором.
Мне давно хочется написать рассказ о человеке, который пишет рассказы. Он редко выходит из дома, мало общается с людьми и пишет о тех, с кем почти и не расстается. О своей жене и о ее любовнике – своем самом близком друге; друг живет тут же, с ними, в загородном доме, куда они переехали после экранизации одного из рассказов; да и правда, что это другу ездить каждый день туда и обратно, он одинок, работа у него умственная, на службу он не ходит, посылает им свои соображения по интернету. Рассказчик без него не представляет своей жизни, он делится с другом по вечерам своими мыслями, друг слушает, может быть даже думает о чем-то своем в это время, но это не имеет значения, рассказчик никому, даже своему другу, не решается лезть в душу, а тем более, пока до нее докопаешься, сколько пришлось бы ковыряться во внутренностях, в кишках с непереработанной пищей, словно кровяная колбаса. Нет, рассказчик не требует большего, чем ему могут дать. Жена подает ужин, а потом идет в спальню. Они засыпают, обнявшись, и тогда она встает и тихонько переходит в спальню к другу, где они, давясь слезами и отчаянием, еще долго о чем-то разговаривают, потом засыпают, обнявшись. И тогда она встает и уходит в спальню к себе, где не успевает выспаться, потому что скоро уже вставать и готовить завтрак. Она проходит мимо комнаты племянницы, дальней родственницы то ли ее самой, то ли рассказчика, племянница похожа лицом на загорелую лисью мордочку груши, жена медлит у этих дверей, и тогда рассказчик и племянница замирают, затаиваются, ждут неизбежного, но жена проходит мимо, и вот уже племянница плачет, обнимая рассказчика, и горе их столь велико, что они засыпают. И рассказчик пишет обо всем этом, потому что ни о чем другом он писать не может, и страшится разоблачений. Он меняет в рассказах племянницу на девушку – продавщицу из магазина, куда жена и друг ездят за продуктами раз в неделю, он меняет друга на случайного попутчика в поезде, с которым жена встречается, отправившись на похороны свой тети, и отдается ему, чтобы пересилить чувство утраты. Он меняет жену на молодую женщину, похожую лицом на загорелую лисью мордочку груши. Он меняет себя на рассказчика, бесстрашно ведущего повествование. Он страшится разоблачений, но слова сильней его желаний, и он всем дарит свою новую книгу с рассказами о них, и они хвалят невинно и душисто, как майская сирень с китайскими фонариками в саду – никогда не подумаешь, что они бумажные. А потом он подслушивает, как жена корит друга за то, что он хвалил, как всегда, даже не разрезав первые страницы, и что рассказчик может заподозрить неладное, и что она сама собирается, наконец, прочесть хоть один рассказ, так дальше жить нельзя. И он видит, как племянница водит пальцем по заголовку, спускается на первую строчку, вздыхает, захлопывает книгу и бежит по ступенькам вниз, в белых носочках на загорелых лисьих ногах, залетает к нему в кабинет и кричит, кричит, что так хорошо, как он, не пишет никто, и на коленке у нее маленькая ссадина с коричневой корочкой, которую она потом, сидя на крыльце, под жужжание пчел будет аккуратно сковыривать, подбираясь к тому месту, где еще не окончательно зажило и может потечь кровь.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments