Лабиринты - Фридрих Дюрренматт Страница 35
Лабиринты - Фридрих Дюрренматт читать онлайн бесплатно
Однажды воскресным утром я стоял на площади у вокзала, на углу, против церкви Святого Духа. Люди – они потоком изливались из церкви, стояли там и сям или спешили на трамвай – вдруг превратились в животных. Нет, они не выглядели как животные, – коровы, овцы или волки, но я внезапно понял, что они животные – эти прохожие были животными и только животными, и пересекавшие вокзальную площадь тоже: страшные, неразумные, грубые, прямоходящие приматы. Я бросился бежать – под аркады, на мост Нидэггбрюкке, вверх по Хаспельгассе, домой.
Нужно было отдалиться на какое-то расстояние. В лабиринте тоже необходимо иногда отступить, хотя бы зайти в какую-нибудь нишу, чтобы оглянуться назад и увидеть коридор, по которому прошел, или сообразить, по какому из многих открывающихся перед тобой коридоров двинуться дальше. Я решил заняться подготовкой к выпускным экзаменам. В частной школе, где я учился, мне не дали рекомендации из-за неудовлетворительных оценок, но надо было все-таки окончить школу, так что отрицательный отзыв я припрятал и на летних каникулах взялся за дело, объединившись с приятелем, который жил у нас в доме. Он был старше меня. Родом из деревни в окрестностях Ольтена, родители его были крестьяне, была у него подружка, как мне помнится, – чахлая девушка, с которой у него был опять же чахлый роман. Когда она приходила, он брал в компанию и меня, из-за неловкой ситуации, чтобы избежать объяснений со своей приятельницей. Дать ей отставку он не смел. Мой отец смотрел на все это с подозрением, чуял грех; однажды я пришел домой в два часа ночи, один, попросту бросив парочку в городе, предоставив их собственной судьбе, родители еще не спали; отец, в ночной рубашке, устроил мне сцену, упирая на безнравственность. Он показался мне чудовищным глупцом – разбушевался и все наскакивал на меня, я с силой оттолкнул его к стене. Отец замолчал, я ушел в свою комнату; впоследствии об этой сцене никогда не упоминалось ни единым словом, как будто ее не было. Друг по-прежнему жил у нас, подруга по-прежнему приходила, потом неожиданно исчезла.
О немецкой литературе у друга не было ни малейшего понятия, тут я мог ему помочь, а вот о физике понятия не было у нас обоих, и спасти положение могло только невиданное напряжение сил: за два месяца, оставшихся до экзамена, с молодым преподавателем физики мы попытались наверстать упущенное и прогулянное за все школьные годы. Физика меня восхитила: моим туманным представлениям впервые были поставлены конкретные границы, я начал догадываться, что такое точные понятия: они означают не истину, абсолютно не зависящую от человека, – а как раз наоборот, истину, которая существует лишь благодаря разуму, которая искусно, нередко хитроумно создана им, это «человеческая истина», и, будучи таковой, она бесконечно менее притязательна, чем «божественная истина», зато относительно этой истины у тебя бесконечно больше уверенности, потому что она проверяема и опровержима и, следовательно, ей не нужна вера, как я тогда думал.
Мы занимались где-то в университетском квартале, в квартире физика, засиживаясь до поздней ночи; часто, когда заканчивались наши уроки, уже брезжило утро; последний час проходил в дискуссиях о тех или иных физических проблемах, которые мне казались более важными, чем мировая политика. Мы пили валлийское белое вино, соблюдая научную последовательность: три бутылки фандана, две иоганнесбергера, одна бутылка мальвазии, [54] и грызли лесные орехи, которые можно было раздобыть без продуктовых карточек. Однажды – было часа два ночи, за окном стоял плотный молочно-белый туман, скрывавший полную луну, – у нас зашел разговор о том, как легко изменить мир, используя ложную информацию. Мы начали эксперимент. Снова и снова звонили в университетский метеоцентр и, кривляясь на самых разных швейцарских диалектах, рассказывали о том, как якобы выглядит полная луна, которую мы якобы наблюдали в самых разных уголках страны, – луна была скрыта туманом не только от нас, но и от расположенного неподалеку метеоцентра. Луну мы описывали то как двойную, то их якобы на небе было три, четыре луны, потом сообщали, что видна половина луны, или четырехугольная луна, или окруженная тройным светящимся ореолом. Я представился эмментальским крестьянином, у которого душа ушла в пятки, ибо конец света уже наступил. Мой друг назвался Фрицем Штейри из приюта «Конкордия» – Штейри был известным в то время проводником по горам, а в «Конкордии», расположенной довольно высоко в Альпах, не было телефона. Студентка, дежурившая в метеоцентре и отвечавшая на звонки, все больше волновалась, советовала новым – на самом деле все тем же – звонившим сфотографировать природное явление или хотя бы нарисовать. Волнение студентки достигло апогея, когда наш физик, заявив, что он известный цюрихский ученый, спросил девушку, поступали ли в метеоцентр сообщения о необычной картине полной луны, после чего изложил сложную и запутанную якобы научную теорию об удивительном природном феномене, не забывая время от времени спросить, понимает ли студентка, о чем он говорит, что она всякий раз подтверждала. В половине пятого утра мы перестали звонить. Студентка же бестрепетно продолжала трудиться. Она составила объемистый отчет о выдуманном нами природном феномене, и университетский профессор потом подробно описывал его на лекциях, говоря, что причиной явления стали атмосферные условия, порицая все еще имеющий место в некоторых слоях населения суеверный страх перед концом света и одобрительно отзываясь о Фрице Штейри, который вел себя «на редкость рассудительно», – об этом нам впоследствии рассказал наш физик. Он присутствовал на той лекции. Случай не прошел бесследно: я раз и навсегда полюбил физику. Она и математика – единственные предметы, по поводу которых я сожалею, что в гимназические и университетские годы не изучил их более добросовестно. Понимание, что именно они важны для меня, пришло слишком поздно, и теперь, касаясь этих проблем, я обречен по-дилетантски стряпать не пойми что. Конечно, я читаю книги по математике и физике, но их содержание все-таки представляю себе туманно. Зато мои тогдашние занятия греческим и латинским были излишними, как я сегодня думаю; поэтому и когда я сдавал экзамены, у меня не могло не возникнуть ощущения, что я избавляюсь от чего-то лишнего. На самом же деле я сдал экзамены только потому, что уверил учителей, мол, я собираюсь стать художником. Кто же станет проваливать художника, ему же не поступать в университет! Потом я все-таки стал студентом университета, за что надо поблагодарить преподавателя истории искусства – получив на отзыв мои картины, он уговорил моих родителей уговорить меня заняться литературой и историей искусства. Уговорили. Слишком велика была моя внутренняя неуверенность и слишком невелико – желание учиться в школе художественных ремесел.
До начала семестра я на несколько недель засел в горной долине, в маленькой горной деревушке как раз посередине этой долины, а у выхода из долины стояла другая деревня, побольше, и деревни разделял росший на крутом склоне лес. Сразу за горной деревушкой долина снова резко поднималась, еще дальше – разделялась надвое и терялась где-то высоко в горах. Очутившись среди этого горного ландшафта, я словно опять вернулся в места своего детства. Я жил один, родители сняли для меня нечто вроде маленькой квартиры у знакомого крестьянина, в доме, стоявшем в стороне от деревни. Крестьянин был здешним «знахарем по скотине», к нему часто обращались. Однажды ночью я пошел с ним, несколько часов мы шли лесом, все в гору, потом через луговину; в стойле лежала корова, мужчины подняли ее на ноги, крестьянка дала ей попить вина, мой крестьянин закатал рукава рубахи и, как мне показалось, по плечи запустил руки в нутро крупного животного, крутанул там – и появился теленок, мокрый хоть выжми, его обтерли; потом был кофе со шнапсом, а после кофе мы под проливным дождем тронулись в обратный путь. Дожди тогда вообще не переставали неделями, равномерные, тупо упрямые, скрывавшие за своей завесой предгорья; небо редко очищалось от облаков. В бакалейной лавке, где можно было купить самое необходимое, я встретил своего бывшего школьного товарища, он был с девушкой, на которую я обратил внимание еще в городе, под аркадами, но я-то не решился с ней заговорить. Парень поздоровался небрежно, мое присутствие ему было не в радость, ей – безразлично. Я вернулся в крестьянский дом. Я читал Гофмана, пять толстых томов, мелкий шрифт, больше всего меня увлекла «Принцесса Брамбилла». Вечерами я напивался с крестьянами. В горной деревне война не очень-то ощущалась. В трактире, который был и здешней гостиницей, вечером сидел англичанин, каменный истукан перед бутылкой красного, ровно в десять он уходил, так ни с кем и не обмолвившись ни словом: он не говорил по-немецки, мы – по-английски. Продукты продавались по карточкам, но это не слишком строго соблюдалось, и часто бывало, что утром, часа в четыре, после дикой попойки в трактирной зале, мы тащились к председателю деревенской общины, он был пекарем, а его жена держала бакалейную лавку. В своей пекарне он каждому, кто пришел после попойки, подавал яичницу-глазунью из восьми яиц. Затем я на заре возвращался домой или гулял вдоль ручья, шел обычно вверх по долине, добредал до заросшего лесом ущелья или до маленького водопада; этот путь я проделывал несколько раз в день. Однажды у водопада видел мертвую косулю. На этих прогулках у меня стали появляться замыслы нескольких сюжетов, в том числе – одной комедии, над которой я работал потом много лет; ее первые сцены, выдержанные в стиле Бюхнера, [55] появились, пожалуй, в той горной долине. Но больше, чем Гофман, и больше, чем мои первые литературные опыты, меня интересовали крестьяне-горцы. Первобытно суеверные мужики, заядлые браконьеры, о тех, кто не возвращался из браконьерского похода, настигнутый смертью на охоте в горах, слагали легенды. «Как увидел он белую лань, так сразу и воротился в лес, подстрелить ее вздумал». Они все еще судили-рядили о смерти хозяина трактира, в котором мы выпивали. Рассказывали, что пять лет тому назад трактирщик поздно ночью возвращался с равнины, ехал на своей повозке. В полночь, при полной луне, в том лесу, что на склоне ниже деревни, возле Вонючего оврага остановил его какой-то прохожий – лошади сами встали, но не человек вскочил на ко́злы рядом с хозяином, а громадный, белый как снег волкодав. Вскочил и говорит: «Езжай!» Когда же хозяин доехал до края леса, белый волкодав сказал: «Стой!», спрыгнул с повозки и скрылся в лесу. Через три дня обе лошадки околели, а еще через три дня умер трактирщик. По другим рассказам выходило, что лошади оборвали упряжь и умчались куда глаза глядят, повозка же с волкодавом, сидевшим бок о бок с трактирщиком, сама собой покатила вверх по склону, в лес. Еще кто-то говорил, мол, трактирщик ехал не в повозке, а на своем автомобиле; деревенский сапожник уверял, мол, белый волкодав – это дух последнего волка: с тех пор как волки повывелись, горы гибнут, оседают, осыпаются, и это год от году заметнее. Я попивал красное вино и слушал. Спустя несколько дней я возвращался в горную деревушку из деревни, которая стоит при выходе из долины, после посещения пастора. Тот все свое время посвящал занятию скульптурой, а свои воскресные проповеди импровизировал, что меня неприятно удивило, так как я вспомнил добросовестность моего отца и его будто вышитые крестиком, исписанные мельчайшим почерком листки, подготавливавшиеся им к каждой проповеди. А чего ради, сказал пастор-ваятель, какая разница, что он в воскресенье расскажет двум-трем крестьянкам. Дорога поднималась круто, полная луна, по небу мчались облака, ненатурально яркий свет чередовался с глубоким мраком, велосипед пришлось вести «в поводу», в самой чаще, у Вонючего оврага, я остановился и громким голосом возопил: «Вонюче-овражий пес, выходи!» И тут же, охваченный паническим страхом, вскочил на велосипед и погнал что было сил в гору, лес то смыкался, то расступался, и опять смыкался, наконец, выдохшийся, весь мокрый от пота, я добрался до деревни и сел за общий стол в трактире, заказал себе красного, стыдясь рассказать о происшествии. Председатель общины, взглянув на меня, сказал: «Ты был у Вонючего оврага. Но пса ты не видел, городским он не показывается». И замолчал. Несколько дней он со мной не разговаривал. Но накануне моего отъезда в город он пригласил меня на прощальный ужин. Выехать я собирался рано утром. Около пяти утра мы перебрались из трактира в погреб при пекарне, получили яичницу и шнапс, потом сыр и шнапс, потом пили кофе и шнапс, потом настал черед рёшти [56] и шнапса. Через некоторое время открыли банки сардин, чтобы шнапс лучше пошел. Наконец, в пять часов дня, я взгромоздился на велосипед – к багажнику я заблаговременно приторочил свои манатки, – покатил; вот тут-то в голове у меня зашумело, я мчался вниз в сторону Вонючего оврага и орал во все горло: «Выходи, пес! Пес, выходи!» Но все-таки заметил, что задняя шина спустила. Сам я был не в состоянии что-то сделать, поэтому в деревне, что на выходе из долины, разыскал мастерскую. Оказалось, заднее колесо погнулось. Надо было ждать около часа. Спьяну я решил пойти к пастору-ваятелю и обратить его в язычество. Он же ваяет, ну так наверняка он идолопоклонник. Я подошел к большому дому рядом с церковью и позвонил в дверь; открыла женщина, которую я или не видел раньше, или с пьяных глаз не узнал. Пошатываясь, я спросил, она ли жена пастора, что она испуганно подтвердила, тут я заявил, что хочу поговорить с ее мужем. Появился пастор, сразу меня узнал, а я спросил, уставив на него мутный взор, верует ли он, пастор, в Бога. «Ну да, – удивленно отвечал пастор, – верую». – «Это ошибка», – сказал я. Пастор увел меня в свой кабинет. Начался диспут. Пастор рьяно отстаивал свою веру, я цитировал Канта, Гегеля, Ницше, Шопенгауэра, но не по причине большой начитанности – спьяну я запросто сочинял изречения этих философов, да так убедительно, что пастор, наверное, подумал, что сражается один на один с атеистом, изрядно поднаторевшим во всевозможных философских учениях. Он отбивался бесстрашно, хотя душа его была уязвлена, даже потрясена силой моего неверия. Он пригласил меня отужинать. Я принял приглашение, за ужином диспут продолжался, я все еще не протрезвел и вдруг вспомнил о велосипеде, вскочил и, не попрощавшись, бросился вон. Было уже поздно, мастерская оказалась закрытой, я разыскал ее хозяина в трактире, получил свой велосипед, покатил в город, прибыл домой в половине третьего и, все еще пьяный, повалился на кровать. Через несколько недель вечером я возвращался домой из университета, шел под аркадами, как вдруг кто-то с размаху хлопнул меня по спине – крестьянин из горной деревеньки, бумажник у него чуть не лопался от денег – на рынке сбыл бычка. Крестьянин пригласил меня поужинать в пивной в Мясницком переулке, потом он пожелал зайти в «Корсо», кабак, который для крестьян в то время был воплощением греха, потому что там собирались гулящие девицы. Наверху в «Корсо» находились бар и галерея, откуда можно было смотреть в зал, где играли музыканты и публика танцевала. Еще в Мясницком переулке крестьянин выпил неимоверное количество вина, так что теперь в баре он только прихлебывал кофе с вишневкой, а я заказал себе белого вина. Мы удобно устроились в креслах, крестьянин, осушив не одну рюмку, пожелал посмотреть на пляшущих блудниц, как он выразился. Мне пришлось подвести его к перилам, а то он бы свалился; однако, когда ему удалось сосредоточить взгляд на танцующих, он мгновенно протрезвел. «Там танцует наш лесничий», – сообщил он шепотом и вдруг во всю прыть припустил в бар, я едва его догнал; в баре он попросил разрешения позвонить по телефону. Из кабинета хозяйки «Корсо» он дозвонился до председателя деревенской общины, дабы доложить: лесничий здесь, танцует в «Корсо». Получив это известие, вся деревня вышла на охоту бить ланей, на заре грянули первые выстрелы, а потом всё разворачивалось, как на военных маневрах, рассказал крестьянин, когда спустя некоторое время я снова повстречал его в городе. Но в «Корсо» его больше не тянуло. А потом я забыл ту деревню.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments