Исповедь лунатика - Андрей Иванов Страница 35
Исповедь лунатика - Андрей Иванов читать онлайн бесплатно
– Мы могли бы тут жить, – внезапно сказала Дангуоле.
Я услышал ее слова, тут, лежа под сиренью, в комнате Сулева (они куда-то ушли); слова ее прозвучали с ненормальной ясностью, как если б она была рядом со мной. Даже мурашки побежали…
Может быть, я эти слова услышал только теперь, а тогда не взвесил толком, не уловил, увлеченный прогулкой по комнатам: в этих комнатах я почувствовал себя в безопасности, я подумал: «Тут меня никто искать не станет», и – как знать, может, именно это имела в виду Дангуоле…
Потом мы покурили; она увлеченно стала говорить, где и как расставила бы мебель, будь этот дом нашим, и я с грустью понял, что она – играет: так играет ребенок, когда говорит – «здесь у нас будет штаб»… «казаки-разбойники»… Меня пронзило осознание того, что она не понимает, что со мной происходит, какая река меня несет, какой стремительный холодный поток вращает и тянет меня, сквозь какой ужас я прошел в этих дурках, если пытался выброситься из окна, кроил и кроил себе руки; она думала, что я там валяюсь, пью колу, жру бутерброды, выдумываю книгу, сочинительствую… Я сочинительствовал, чтобы унять себя, чтобы отвлечься, забыться, не думать о страшном, о неизбежном… Она не понимает, что меня просто-напросто могут убить! Это не шутка! Она не осознает смертности – ни своей, ни моей. Для нее всё это большой прикол.
Мы решили покурить на той дачке; постелили наши куртки на полу и, курнув, долго лежали, смотрели в небо, пока не появились звезды…
Теперь я тоже лежал, глядя в небо; мертвел, глядя на звезды.
Неожиданно вспомнил, как в дедовском шкафу, за сломавшейся задней картонкой, я, как Буратино за холстом, обнаружил старые обои, большой темный кусок, как дверца в прошлое… видимо, шкаф не сдвигали много лет, оклеивали только вокруг, а шкаф не трогали… рисунок был с детства знакомым – этим обоям было не меньше тридцати лет! Тут же вспомнилось и всё остальное: люстра, замшевое покрывало с ямщиком, вышитые павлины на скатерти, но самое главное – дух тех лет… то тепло, которое оберегало меня от отца, когда мы убегали к бабушке с дедушкой: если отец задерживался допоздна, мы с мамой вставали у окон дежурить и, когда видели отца, быстро по походке определяли, насколько сильно он набрался, – если он был буйным, мы молниеносно собирались: я хватал самое дорогое – альбом с марками, мама – одежду, сумку, книгу, выскальзывали через черный ход и уходили через дыру в заборе в соседний двор, а оттуда, по улице Кунгла, к Машиностроительному заводу, дальше вдоль трамвайных путей до моста… У меня при виде этих старых обоев земля пошла ходуном под ногами: и всё это время был я, я, я – всё это время был я, не кто-то, а это был я… и тогда, когда в этой комнате жили бабушка и дедушка, а я был их внуком, маленьким мальчиком, этим мальчиком, который собирал монетки и марки, был я… это я крался в дядину комнату, чтобы понюхать «заграничный одеколон», потрогать джинсы, сдвинуть стекло в серванте, чтобы зажглись разноцветные лампочки, осветив самодельный задник с Бродвеем… это был я – тот мальчик, который любил клюквенный мусс… я любил мусс… между мной тем и сегодняшним была бездна, которая рвала мое сознание на части.
Немудрено, что мать свихнулась.
Как она выдерживает?
Она не выдерживает. Я понял: ее плющит, и она гнется. Эти страхи по ночам. Этот котенок, который плачет. Этот бардак. Всему находится объяснение. Тут уж ничем не помочь. Меня затянет. Она еще ничего себе держится. Лучше не испытывать себя.
В доме Лийз и Сулева было тихо. Я уже несколько часов лежал неподвижно. Для меня это нормально: с детства до утра мог лежать не шелохнувшись. Я с этим столбняком живу, как эпилептик с припадками: внутри всё гаснет, делаюсь немой, выключенный, погасший… внутри бежит стремительный поток образов…
Не хотел вставать. Снова видел тропинку. Вновь и вновь возвращался на нее. Нырял под еловые ветви. Видел пень, возле которого мы заметили змею (и я пожалел, что она меня не укусила: как просто бы всё разрешилось!..). Слышал, как трубят бычки, кашляет серб, шумит ветер.
Я не хотел встать и пить чай, курить – не хотел сорвать оцепенение и развеять ясность, которая удерживала мое внутреннее видение.
Тропинка бежит вниз. Я плыву по ней, как бестелесный.
Она не понимает… Я ощущаю себя отдельно от нее… мгновения рокового отъединения от Дангуоле… Особенно тогда, когда она хотела, чтоб я ее поцеловал, взял за руку, принес цветы… Я был жутко скован моими мыслями. Они были направлены в мрак будущего. Там были стены. Я хотел рассмотреть себя в этом мраке. Если б я мог увидеть себя лежащим на этом матрасе под сиренью, я бы, несомненно, ее целовал каждую свободную минуту… если б я был уверен, что выживу, я бы носил ей цветы каждый день… Но у меня не было этой веры. Меня душил страх. Он пожрал мою любовь.
Вижу семейку норвежских тонконогих поганок, срываю и бережно укладываю в пакетик.
Это было десять лет назад! Сейчас тоже август… Ровно десять лет назад, как только меня вернули в Крокен, из меня стремительной струйкой побежал песок. Быстрое убывание. Марта Луизе навещала нас два раза в неделю, привозила мне таблетки, мы их складывали в банку, за неделю накапливалась настоящая горсть: и это тоже усиливало ощущение неотвратимости конца. Лес поредел, в Крокене произошла смена персонажей. Появились новые лица, которые завели новые порядки. Крокен звучал не так, как прежде: другая музыка, иначе хлопали двери. Всё это намекало на то, что я там был неуместен: на меня так смотрели – ты кто такой? убирайся! Я читал это в глазах; люди боятся незнакомцев, во мне было что-то чужое, они ощущали это и пугались, потому исторгали меня из лагеря, невольно, подсознательно…
Смена персонажей в жизни что-нибудь обязательно значит; в тюрьме из камеры выводят одного, а приводят другого, или привели после допроса человека, а он такой глухой, как запломбированный. Плохо то, что никогда не хватает времени понять, что именно эта смена означает, – понимаешь задним числом, через несколько лет… поэтому со временем, убедившись в собственном бессилии обрести способность с пользой читать знаки, перестаешь обращать на них внимание… но некоторые – ключевые – мучают, и не можешь их забыть… и предчувствие, ему я доверяю, ему не доверять нельзя… но сколько раз, предчувствуя беду, я не трогался с места, а уговаривал себя: всё образуется… мне померещилось… это гонки…
Африканец украл у меня рубашку…
Он был из Конго, говорил, что учился в университете Киншасы, и я ему верил. Как-то он сказал, что жирный пакистанец, который пердел на весь Крокен, педераст… Я спросил его, откуда он взял? Он сказал:
– От него запах педераста идет… У нас был в общежитии в университете один Мойо, кличка, что в переводе значит «анус», так вот он пах точно так же…
Меня это сильно развеселило. Он показывал нам свои фотографии… На одной он держал большую черепаху и улыбался по-детски… тонкий, изящный, и манеры у него были…
Я сильно разочаровался в африканцах, и в Африку больше не хочу… нет там ничего… Африка обманчива, как Америка, в которую стремился Хануман, как Россия, в которую ездил и ездил мистер Винтерскоу, а в результате умер в индийском Риме, между двух рек – Бенарес и Каши, в госпитале Святой Марии, основанном протестантским диоцезом Варанаси, он умер в Индии, но в руках родных протестантов, великая сублимация состоялась, аминь. Да что там говорить, весь мир обманчив, как тот крокенский конголез, он тоже, казалось, был с пониманием, с мыслью в глазах, и вдруг: так грубо украсть рубашку из общей комнаты, где я ее повесил сушиться, и не постеснялся носить ее – это как плевать в колодец, – вот именно, ему было плевать! Ведь Крокен маленький, сколько в нем человек было? Пятьдесят? В одном здании все жили… Рубашка моя… вишневого цвета, мягкая, фланелевая… Он играл в ней в футбол, бегал, весь в пыли, рубашка была изрядно запачкана, а когда он прошел мимо меня, не обратив на нас внимания (хотя я часто в ней проходил мимо него вот так же и всегда кивал ему), я заметил, что рукав был порван, там была ссадина, он упал на локоть, наверное, и порвал рубаху. Он прошел мимо меня совершенно хладнокровно, не обратил внимания, как если б я не стоял возле двери. Мне стало как-то горько, я так расстроился, что мне захотелось заплакать, было обидно, как в детстве – но это было нечто другое, я собрался с духом и вытерпел, пытаясь проанализировать этот странный наплыв острой обиды и жалости к себе (и моей рубашке). В детстве у меня такое случалось: тоска. Мне хотелось плакать, отчего – я не знал. Не мог объяснить. Теперь я понимал: пришел конец, le moment de depart [82]. Я прощался не только с рубашкой, но и с этим негром, который теперь ее носил, с Крокеном, Норвегией и Дангуоле. Меня пронзала боль, которая теперь – под сиренью, в ночной немоте – транскрибировалась и заволокла мои глаза слезами понимания: это была разлука.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments