Стужа - Венделин Шмидт-Денглер Страница 31
Стужа - Венделин Шмидт-Денглер читать онлайн бесплатно
В самом начале еще есть нечто, но уже и тут обнаруживается стремление как можно быстрее развить боль, отношения двух юных существ, которые внезапно или постепенно, но и в таком случае с изначальной внезапностью, сблизились друг с другом, — рассуждал художник. «Оно так прекрасно и так бесценно, пока его еще нет», — сказал он. Молодости «удается уловка на какой-то миг обмануть мир» и поддерживать днями и ночами иллюзию счастья. А я подумал об С. и решил тотчас же написать ей письмо, и тут же расхотел и попытался думать о чем-нибудь другом, не о ней, но не получилось и не получалось, пока мы были за деревней, пока шли дальше, не удавалось мне это ни в лиственничном лесу, ни в лощине, ни в гостинице. Я спрашивал себя: что это было? Разве это не давно минувшее? Как это всё случилось? Как и почему оборвалось? Сначала без нее не проходило и дня, потом почти ни одной ночи, потом всё распалось, как распадалось всегда, утекло в двух направлениях, обозначенных двумя разными людьми. Есть ли к чему возвращаться? Я часто просыпался среди ночи в страхе от этой мысли. И я ловил след, который обрывался вдруг где-нибудь в глуши, у реки, у какого-нибудь огня. Я без конца задавался вопросом: что приводит человека в такое состояние, которое неизбежно делает несчастливыми две юные натуры? Я еще очень молод! Да, всё прошло. Были тогда и последние встречи, выспрашивания, допытывания — и какой беспощадный конец! Если я напишу снова, она решит, что всё можно начать сызнова. Но начать уже нельзя, непозволительно. «Это ложь», — сказал художник. Я понял, что он имел в виду: ложь, которая опирается на другую ложь и ищет укрытия в третьей — в другом человеке. Я о таком убежище уже неделями и думать не думал. Я отошел от этой мысли, как удаляются от дел с твердым решением больше не возвращаться. И слава Богу. Художник сказал: «Тогда это напоминает две горы, разделенные бурной рекой». Я вдруг поймал себя на том, что незаметно распелся, начал напевать еще с тех пор, когда мы подходили к кукурузному полю. Пением я хотел заглушить свои мысли. Но мысли не уходят по приказу, их так просто не выпроводишь. Наоборот: они еще упрямее полезут в голову, и обернутся упреками, и нальются злобой. И если ввязаться в этот разрушительный процесс, можно упасть без сил, прямо на ходу, куда бы ты ни подался, где бы ни искал прибежища. Художник сказал: «Самые красивые цветы срезают в первую очередь, и умным садовникам остается лишь разводить руками». Он всё больше затягивал меня в омут мрачных мыслей, которые наконец — сколь ни безумным всё это казалось — сужающейся петлей, в которую я сунул свою голову, помогли мне оторваться от него. Не сказав ни слова, я побежал вперед, чтобы дождаться его у стога. Я извинился перед ним. Реакции не последовало.
По дороге, между лиственничным лесом и стогом, где будто бы нашли пропавшую собаку мясника, «скрюченную и залубеневшую на тропке», художник указывал мне на различные деревья, образующие местами небольшие рощицы или живущие своей одинокой жизнью. «Вот смотрите, ель обыкновенная, picea excelsa, знатная родня той пихты, что зовется красной елью и ошибочно именуется также благородной. Пихта белая…» Он шагнул к изгороди и сказал: «А вот, обратите внимание, дуб… Это каменный дуб, а это черешчатый… Дуб растет зачастую более двухсот лет. Его немецкое имя, Eiche, восходит к древнеиндийскому igya, что означает нечто вроде почитания, поклонения. Здесь вы встретите также ясень и ольху, и даже клен. А там, внизу, видите: тис, тот самый, о котором я вам рассказывал в день вашего приезда. Это царственный реликт незапамятных времен…» Когда мы шли вдоль лиственничного леса и мне казалось, что я иду по собственным, еще вчера проложенным следам, он заметил: «Здесь мы сталкиваемся с демоническим покоем, имеем дело с феноменом, которым пока еще слишком мало занималась наука». Действительно, вокруг стояла мертвая тишина, снизу не доносилось никакого шума, обычно сопутствующего работам. Ни звука. «Мир по-прежнему носится с примитивным романтическим представлением об этой тишине. Этот покой я всю жизнь воспринимал как болезнь изнуренной природы, как страшно разверстую бездну души. Эта тишина мерзостна даже природе».
Нельзя, конечно, рассчитывать на полную осведомленность, но мне кажется, его очень удручает то, что для него нет писем. «Никто не знает, где я нахожусь, — вот и не пишут. Но я даже не хочу, чтобы мне кто-то писал, — сказал он. — Коль скоро я никому не пишу, никто не знает, где я. Думаю, что никогда не напишу ни одного письма». Собственно, он в таком состоянии, что и не способен на это. Когда садится записать кое-что для себя в свои «завиральные тетради», которые он стал вести несколько лет назад, в минуты, «когда начинаешь погружаться в себя», у него так усиливается головная боль, что он вынужден бросать перо, не доводить мысль до конца, захлопывать тетрадь и ложиться в постель. Он и в самом деле не хочет никому писать. Всё для него настолько безвозвратно, что он не хочет ничего реанимировать, «ни одного лица, ничего, ровным счетом ничего». В последнее время он часто кажется себе живущим под водой, а потом снова вмерзшим в мир, разорванный и бессвязный. «Кричать нельзя, даже рот открыть невозможно». Всё проходит, и ничто не уходит, «как будто время остановилось». А каков будет исход («должен же быть какой-то исход»), я не знаю. А он может оказаться самым скверным, это я знаю из опыта. В чудо я не верю, по крайней мере теперь. Я могу себе представить, что он убьет себя. Но пройдет какое-то время до того, как он сделает это. Возможно, он будет дожидаться весны, а потом лета и следующей зимы и еще повременит. У него всегда одно перехватывает другое. Но десятилетиями это длиться не может, для него не может. Даже годами, поскольку он смертельно болен и скоро, так или иначе, умрет. Это заложено у него в подсознании, даже если совершенно стерто в верхних слоях мозгового вещества. Кстати, брат его деда, помощник егеря, покончил жизнь самоубийством. Будто потому, что «не мог более видеть людские страдания». Его нашли в лесу. Он пустил себе пулю в рот. Если выяснять мотивы, то в отношении всякого человека предполагаются все мыслимые причины. Но как утверждает ассистент, его брат был с самого начала «предрасположен к самоубийству». Он вдруг вновь заводит разговор о болезни, «перед которой совершенно отступает воображение». По ночам он докапывается до ее корней, но в решающий момент всё снова стирается. Лишь боль остается, «боль, через пик которой невозможно перевалить… Поначалу, — сказал художник, — меня вводили в заблуждение относительно какого-то способа лечения моей головы, какой-то методы. Но мне вдруг привелось заглянуть за кулисы врачебного ремесла: они ничего не знают и даже ничего не находят! Я отвергал всякие методы. Врачебная братия — всего-навсего сборище шарлатанов, вы уж поверьте! Ремесленники, и только! Разумеется, врачи не могут так просто говорить больным в лицо, что они умирают… что медицина лишь способ поверхностного успокоения тела и души…» Он сказал: «Держать голову повыше? Я и держал, и опускал совсем низко. Боль возникала, когда ей заблагорассудится, болезнь творила всё, что ей угодно, но она еще так внове, что боль, представьте себе, можно отслеживать до мельчайших колебаний и оттенков, всю эту болевую механику! Однако не будем о болезни, болезнь развязывает как грубые, так и тонкие языки… Хочется знать, страдает ли некто так же глубоко, как и ты сам… тогда речь заходит и о сострадании. Рассказывают о самом катастрофичном состоянии медицины, о смертельных случаях, о бессилии врачей, об изуверских операциях, о пластических экспериментах, о скандальных неудачах и так далее…»
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments