Вечный Жид - Сергей Могилевцев Страница 3
Вечный Жид - Сергей Могилевцев читать онлайн бесплатно
Мать Айзека была еврейкой, умело скрывавшая это не только в анкетах, но и от мужа, который после долгих ссор и препирательств наконец-то согласился на такое странное имя для сына – Айзек, – упрямо предпочитая более привычные его русскому уху имена: Сергей, Иван, Петр, или Василий. Мать Айзека была партийным работником, и постоянно пропадала то на партсобраниях, то на партконференциях, борясь за мир и за счастье всех людей на земле. Особенно ей нравилось бороться за счастье детей, эта борьба отнимала у нее почти все время, и возвращалась она домой только к вечеру.
Ничего еврейского в доме у них не было и в помине, как не было и культуры: ни еврейской, ни русской. Айзек, впервые попавший на именины в еврейскую семью, был поражен, разумеется, не застольем, ибо чего-чего, а еды в его доме всегда хватало, потому что по меркам провинциальной Аркадии отец с матерью получали огромные деньги, и недостатка в продуктах у них не было никогда. Нет, он был поражен некоей другой сущностью, которой днем с огнем нельзя было найти в его собственном доме, и которой он позже даст простое и точное название – культура. В доме еврейской девочки, куда его пригласили, безошибочно, каким-то вневременным и вечным чутьем угадав в нем человека своего круга, – в доме своей одноклассницы, позже, кстати, бесследно исчезнувшей как из Аркадии, так и из его собственной жизни, – в доме своей одноклассницы он впервые почувствовал запах культуры, незримо разлитой в комнатах этого одноэтажного еврейского дома, позже безжалостно снесенного и канувшего в пучины вечности. Запах культуры обволакивал его со всех сторон, и заставлял забывать о своих банальных прыщах, о своих нелепых еврейских пейсах, о своей угловатости и заброшенности, и приобщал его к чему-то более высшему, к миру, в котором как раз и ценится эта заброшенность и отверженность, в котором заброшенность и отверженность как раз и являются нормой, которую нужно принимать спокойно и радостно, как бесконечный бег по равнинам жизни, как данность, как воздух, которым дышишь ты каждый день. Нам доподлинно известно (из многочисленных источников, о которых здесь нет нужды упоминать), что именно в момент выхода из-за довольно скромного праздничного стола, когда все вместе: дети и взрослые, – уселись играть в лото, и стали поочередно вынимать из никогда до этого не виданного Айзеком мешочка деревянные бочонки с написанными на них номерами, – именно в этот момент, и ни в какой другой, он впервые понял, что он еврей.
Понял, повторяем, интуитивно, нутром, на уровне вовсе не слов, а сложных внутренних чувств, но понял очень твердо, единственно, и на всю жизнь. Он, до этого отверженный и никому не нужный, был теперь не один, он принадлежал отныне к некоей общности бредущих через века и страны людей, и в случае опасности и сомнений мог обратиться к ним за помощью и поддержкой. Кроме отца с его трупами, заформалиненными головами, прозекторской и вечно пьяными санитарами, таскавшими по лестницам вверх и вниз своих вечных покойников, вместо конспирации и общественных нагрузок матери, которая полностью растворялась в этих общественных нагрузках и своей фальшивой любви к детям, – вместо ужасов отверженного двенадцатилетнего подростка у него неожиданно мелькнул в жизни луч надежды, и стал для него путеводной звездой, в чем-то сходной с Рождественской звездой, хотя, разумеется, и совершенно иной, которая отныне вела его вперед. Много позже, став взрослым, он так и будет до конца жизни разрываться между любовью к Звезде Христа и шестиконечной Звездой Давида, и не найдет в себе ни сил, ни мужества отказаться ни от одной из них.
Жизнь после смерти имеет свои преимущества: человек радуется уже тому, что может просто жить и дышать, ходя по тем же самым улицам, где, возможно, уже ходил когда-то, обращая внимание на ненужные никому, кроме него, детали. Окурок на углу возле фонарного столба; бумажка от съеденной кем-то конфеты, лежащая здесь с прошлой осени; лестница, круто поднимающаяся вверх, с осколками битого стекла на ступенях и плевками каких-нибудь забулдыг или подростков. В этом городе чересчур много плюются. Церковь как раз по курсу, к которой и ведет оплеванная неизвестно кем лестница, эта местная дорога к храму, сними кепи и перекрестись, сейчас самое время сделать это. Кстати, почему ты до сих пор ходишь мимо церкви с собакой? Она ждала меня, когда я был в больнице, бродя в этом проклятом туннеле, и даже выла по ночам, молясь, очевидно, таким способом своему собачьему богу. Бог един и для собак, и для людей, не преувеличивай ее способности, она просто верная псина, и не больше того. Это так, но все же, чьими мольбами я выбрался из туннеля: собаки или жены? Ты что, ополоумел, нельзя задавать такие вопросы! А какие можно, что можно вообще человеку, заново родившемуся в свои тридцать девять лет? Мне кажется, что ему можно многое; многое – это как? Не знаю, но, думаю, что многое, это многое. Хватит разговаривать сам с собой, люди подумают, что ты окончательно спятил. Спятил, так спятил, они и раньше о тебе думали так же.
Магазин спортивной одежды, вы не покажете мне вот этот плащ, охотно, можете примерить, если желаете, спасибо, я так в нем и пойду, а эту мою одежду заверните вместо платы, или можете оставить себе, мы не оставляем себе одежду клиентов, не оставляете, так не оставляете, я выкину ее в ближайшую урну. Кстати, за месяцы пребывания в реанимации у меня выросла борода, словно у Фиделя Кастро, а в этом плаще я прямо вылитый команданте, мне только кобуры не хватает сбоку на перевязи. Не говори чего не знаешь, на перевязи носили не кобуру, а шпаги, такие, как у Д’Артаньяна. Нет, к моей бороде и этому плащу до земли больше подходит кобура, как у славного команданте. Славного, или благословенного? Ты что, чокнулся, скорее не того, и не другого, скорее – незабвенного, или может быть даже пресловутого, но уж ни в коем случае не благословенного, команданте не может быть благословенным, на любом из них слишком много крови. А ты считаешь, что на благословенных тоже нет крови? Да на ином благословенном столько крови разлито и впиталось в него, словно в губку, что впору делать из него кровяные колбаски, нарезая аккуратно на части, и заворачивая в бумажки любителям отведать человечинки и мертвечины! Ты что, не можешь не говорить на такие мерзкие темы? А я и не говорю о них вовсе, мне не с кем о них говорить, я просто о них думаю, думаю сам с собой. Ну и думай, если очень приспичило, только отойдя подальше от церкви, здесь слишком святое месте. Знаешь, для того, кто родился заново, любое место святое. Ну и пошляк же ты, от такого же слышу!
Море, мне кажется, не изменилось совсем, впрочем, ему и незачем меняться из-за одного внезапно воскресшего человека, оно впитало в себя столько мертвецов, что одним больше, другим меньше, все равно; живым или мертвым, ему абсолютно до лампочки: и все же оно другое, нельзя дважды войти в одно и то же море, идиот, это не о море, это о реке, это из Гераклита, а мне плевать, из Гераклита или из Пифагора, но море точно не остается тем, чем было вчера, у него все барашки на гребнях другие; зато идиоты все прежние, ты сам идиот, постыдился бы, ведь ты говоришь сам с собой, а мне все равно, я говорю с вечностью, а у нее все равны, что идиот, что семи пядей во лбу. Кстати, эта набережная, занесенная осенними листьями, и совершенно пустынная в ноябре, наводит на грустные философские размышления, не есть ли я со своей бородой и своим долгополым плащом неким сосланным за грехи команданте – сосланным на необитаемый остров, где, кроме него и собаки, да этих чаек, которых она по привычке облаивает, нет вообще никого? Остров одинокого команданте, бредущего по призрачной набережной с пустой кобурой на боку, и вспоминающего о былых славных денечках? На эту тему можно написать приличную притчу. Вот и прекрасно, иди домой, и пиши, машинка уже заждалась тебя! А жена? не будь слишком наивным, жена вытащила тебя с того света, и опять укатила в Москву; опять, а давно? Да уже порядочно, ты что, не обратил на это внимание? Может быть, я и обратил, да только тебе не скажу! Не скажешь, вот и славненько, теперь тебе остаются одни твои притчи! Притчи, так притчи, пора домой к письменному столу и машинке, буду потом в мемуарах рассказывать, что ты мой соавтор.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments