Мертвые хорошо пахнут - Эжен Савицкая Страница 25
Мертвые хорошо пахнут - Эжен Савицкая читать онлайн бесплатно
Разглядывая руки отца, чуть скрюченные и слабые, сухие и сладкие как персть, я увидел, что он спит, и, коли уж лес, в котором мы находились, был в нескольких шагах от нашего дома, его туда и отвел.
Вместе с псом мы мчались куда быстрее. Берек прекрасно знал, куда держит путь. Пес тащил за собой отца. Тот на чем свет стоит крыл псину, чрезвычайно гордую подобным вниманием. Нет, не грифон с черными глазами и не спаниель, просто пес в гетрах, с белой бабочкой на заду. Он был в своей стихии. Зная местность как никто другой, не знал удержу.
Мы мчались по всхолмью над могильным лесом, мчались по полям льна, распугивая тысячи пичуг, мчались мимо водонапорной башни и вдоль ям, в которых еще не сожженная трава спуталась, сухая, в косматые головы и пушистые гнезда, мчались по бороздам, но отец брюзжал из-за облепившей его новые ботинки грязи.
Вернувшись на нашу лужайку, он захотел скосить траву, прямо от корыта с водой, в котором плескались гуси, бетонного корыта, в котором зацвела вода. Он взял косу, чье лезвие показалось мне невиданной белизны, и принялся шуровать ею среди луговой влаги. Мне к нему было уже не подобраться, виднелась только его спина. Шаг за шагом он удалялся.
Ныне мне к нему уже не подобраться. Он ускользает от моих ласк и не желает меня слушать. Поворачивается ко мне спиной, я не могу различить его лицо. Видна только спина, спина, разделенная пополам линией, что сбегает сзади от головы, что оборачивается то бороздкой, когда спина выпрямлена, то остистым гребнем, когда он сутулится. И ничего более. Жив ли он? Или мертв? Я слишком далеко, мне не разобрать.
Рассматривай со всех углов, сверни себе шею, прищурь один глаз, потом другой, скриви рот от досады и недоумения. Ты все равно не поймешь, что та частичка плоти, в которую ты мечешь свои снаряды, это спина, что на ее коже запечатлеваются поцелуи и спинной мозг воспринимает их подчас как тычки, подчас как раны, иногда как ласки, что на этой коже порой обрящешь крупицы песка (пустыня в каких-то трех тысячах километров, а море перемещается), уколы пчел, ос и шершней, укусы безумного коня и звезды, сиречь ожоги, вызванные солнцем несчастья или смолой, что проливается, бывает, с небес густыми каплями.
Ну а ты, коли чувствуешь выверенный пробег моего языка от поясницы и до затылка, почувствуешь волоски кисти и царапину от острия кривого садового ножа.
При наскоке на спину рука ни при чем, рука, которая тщилась бы покрыть всю территорию, ни на что не годна, ибо спина делится на две зачастую равные части, как язык, как нос. И не забудь, что спина, против которой ты яришься, которую хотел бы изрешетить и стереть в порошок, что у этой спины, каковая, возможно, принадлежит твоему врагу, нет глаз и сладка она как персть земная.
А над спиной расположилась голова, и на нее, бывает, плюют.
Я отпустил отца бродить по полям, раз уж ему этого захотелось. Он искал свой лес, березовый и тополевый, совсем-совсем светлую, поскольку солнцу легко просочиться меж крохотных листиков, делянку, с желтыми, словно из золота, бугорками кротовин и блескучими следами слизняков, жестяную хибарку с распахнутой настежь дверью, со струящейся неподалеку прямо по траве водой, с дощатым настилом, чтобы пробраться через садик, с колодцем, прикрытым крышкой из обожженной глины. Я отпустил отца бродить по его местам, чтобы он отчасти восстановил душевный покой, подбирая среди опавших самшитовых листьев лесные орехи, чтобы он собирал чернику в картонный чемоданчик, почерневший от предыдущих сборов, чтобы положил свою тяжелую голову на три или четыре слоя серого сланца, древних ракушек и папоротника, чтобы подставил щеку прикосновению чернозема, чтобы всматривался в небо сквозь решетку прожилок рассыпавшихся в прах листьев, чтобы он был спокоен, чтобы оставался в своем любимом лесу как ребенок у себя в логове, повторяя ему, что работа окончена, что делать больше нечего; его, удрученного, безропотного, как перед долгим покаянием. Стоило ему, однако, исчезнуть, как я почувствовал, что он в опасности, и отправился по его следам. В одном месте он собрался было присесть, но, из-за сырости земли, побоялся запачкать брюки. Начиная с одной из рябин принялся то и дело метить стволы, царапая кору ногтем большого пальца. Обогнул липу, стараясь не заступить в ее тень. Помочился на засохшие папоротники, как не прочь был поступить и я: орошаемые, они издают нежнейшее пришепетывание, шум готовой закипеть и выплеснуться через край воды. Споткнулся о невидимый корень. Сорвал паутину. Наступил на яйца. Заблудился в бузине, заслушался, как кукует кукушка. Оставил свой чемоданчик у основания граба. Ни дуновения ветра, и я раздавил ногой высохший дождевик.
Если я должен умереть, оставьте мне рубаху и, главное, не обувайте меня. С ногами, которые я предуготавливал всю свою жизнь, за которыми я ухаживал, которые берег от гноя и мороза, с ними я на сырой земле как дома.
Я увидел, как в руках у отца копошится пара хитинистых тварей. Та, что подлиннее, не менее восемнадцати сантиметров, медленно потягивалась между его крепкими пальцами. Куда живее вела себя та, что поменьше. Внешне они походили на змей, а двигались как сколопендры: в Испании их называют стоножками. Они были холодными и жутко озлобленными, изворотливыми. Опаснейшим их оружием были отнюдь не, как можно было бы предположить, щипцы на хвосте, ими они пользуются лишь для того, чтобы цепляться и опираться. Остерегаться надо было оснащенной крохотными жвалами головы. У отца на руке эти твари сражались с огромной ночной бабочкой, которая, похоже, с самого начала проиграла и смирилась, крутясь вокруг себя, с приспущенными крыльями, оставляя за собой на коже отца просыпь бархатистой пыльцы. То была мексиканская пяденица. Ее пропитала, ее распирала ночь. Многоножки пытались добраться до головы мексиканки, но, всякий раз как возникала такая угроза, вмешивался отец, подставляя под укусы то большой, то указательный палец, и те напитывались ядом. Порой казалось, что он на ее стороне, порой на их. Порой, что он погружается в сон и ему все равно. Наконец он сжал руку в кулак, и я так и не узнал, что стало с мексиканкой.
Меня доставили сюда, пока я спал, на колымаге. Во сне я думал, что держу путь в Мексику, и потому мирился с тряской, шумом, толчками, которые сотрясали мне грудь и живот, с чудовищным давлением в ушах. Я просил чистой воды, мне давали вино. Не в наказание ли за то, что я слишком много пил? Я слышал, как кто-то сказал и потом повторял раз за разом: удивлюсь, если он выживет, и другие не менее жестокие слова, вроде: он тверд как камень, он мягок как мыло, там, где он пребывает, до него уже не добраться; тогда как до меня доносились до жути сладостные запахи глицинии и сена, но ни намека на плеск воды, ни капли свежести. Я подстерегал момент, когда достаточно будет переступить порог, чтобы скользнуть в море, но его не предвещали никакие знаки. Мы все катили и катили по неровной земле, а я грезил, что завис вне времени под парусом «Лазера" [9], накоротке сообщаюсь с ветром, коему подойдет любое, какое ни дай, имя. Чтобы успокоиться, я стал усиленно представлять себе, что нахожусь в недрах своей походной обувки, скорчившись в три погибели, в бараний рог свернув спину там, где ютиться большому пальцу, и более не ощущал ни тряски, ни толчков; самым простым, самым восхитительным образом у меня потекли слезы, ибо пришла пора озаботиться другою обувкой, в которой бы мне тоже, в то же самое время, хотелось находиться, но я не преуспел такое себе представить. Чтобы приободриться, заставил себя поверить, что нахожусь уже в открытом море, что колымага въехала на корабль и что корабль являет собою колоссальное металлическое устройство, во многом сродственное земной тяжеловесности, которое не по зубам ни ветру, ни морской качке, а своим объемом и материалом, из коего сделано, образует как бы кусок оторвавшейся суши. Но это не слишком меня приободрило. Тут-то я и услышал крик птицы, и мне показалось, что крик этот может означать только одно: близость моря. Но то была всего-навсего ломкая воробьиная попевка, певческая дрожь, по которой я понял, что мы остановились в саду в каком-то большом городе, и до меня вдруг донесся его шум и гам. Моя подогнутая под тело левая нога совсем омертвела. Я хотел было попросить, чтоб меня от нее избавили, но брошенные мною слова выходили как-то вразброд, раскромсанными, точь-в-точь неудачный плевок. Их вытерли слишком шершавым, на мой вкус, полотенцем. Не для того ли, чтобы наказать меня за былую болтливость? Я ощущал свежий воздух. Вокруг падали какие-то частички; один из снарядов упал на ладонь, что-то легкое, вытянутое, деревянный кусочек длиной в полтора сантиметра. Я сжал его в кулаке, дожидаясь света. Меня взяли в дом, уложили в постель. Утром я обнаружил у себя на ладони сосновое семечко на пятнышке смолы. Мои легкие, которые я подготовил к высокогорью, едва не взорвались. Сад оказался сосновым бором. Мне обещали, что я быстро поправлюсь.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments