Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции - Денис Сдвижков Страница 22
Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции - Денис Сдвижков читать онлайн бесплатно
Тогда же, в начале XIX века, в наши широты забредает либерализм. В отличие от вольности и свободы, либерализм в русском – изначально политический концепт, и отчетливо «западного», французского происхождения. В своей родной стихии он радикально меняет смысл: при Старом режиме либерализм намекал на щедрость и распущенность (либертинаж). Теперь же в устах Наполеона (на досуге острова Святой Елены бывший император французов даже утверждал, что слово изобрел лично он) «либеральные идеи» становятся основанием для переворота 18 брюмера, а потом и ставятся во главу угла «экспорта революции» его империи.
Как водится в истории понятий, как будет и с интеллигенцией, прежде абстракций история слова в России начинается с конкретики: с людей «aux idées libérales», «или как тогда переводили, с высшим взглядом», по воспоминаниям Федора Лубяновского. «С высшим взглядом» – куда ясней выразить изначальную нормативность слова. По мере того, как наполеоновский либерализм стал идеологией экспансии, Россия начала воспринимать себя защитницей «свободы истинной» – «либеральных идей против тирана», как выразился Александр I в начале войны 1812 года. Революционной свободе противопоставлено освобождение от тирании, со смещением ударения с субъекта на объект. А «вольности у нас (в России. – Д. С.) никто не хочет, ибо лучшего не желает…» – с нажимом подчеркивает московский генерал-губернатор Федор Ростопчин в 1813 году.
Вскоре после войны для внутреннего употребления либеральный официально вычеркивается. Власть не оставляет сомнений, чего она хочет: князь П. А. Вяземский предлагает оставить в переводе Варшавской речи императора на открытии польского сейма (1818) либерализм как есть или по примеру поляков ввести русифицированный неологизм свободностность (в тогдашнем русском существовало слово свободность). Но император Александр лично настаивает на переводе «законносвободный». Вместе с «нелепой трагедией либералистов», как характеризует Карамзин восстание 14 декабря 1825 года, понятие в русском становится решительно несалонным («неблагодарность хуже либерализма» – в письме Пушкина жене в 1834 году). Тот же П. А. Вяземский к 1840‐м годам, оставаясь либералом, меняет свою оценку перспектив свободы в России, сдвигая их в будущее: «Где образованность и капиталы в силе, можно дать полную свободу, ибо все придет в равновесие, – пишет он А. И. Тургеневу в Париж, – там, где, как у нас, образованность в младенчестве, а в капиталах недостаток, там свободы быть не может, ибо владычество внешнее слишком опасно».
Перезагрузка понятия либерализм в 1860‐х, когда разные лагеря пытаются вручить ему свое знамя, происходит вместе с пришествием интеллигенции. «Либерализм! Это лозунг всякого образованного и здравомыслящего человека… Это слово излечит язвы… В либерализме вся будущность России. Да столпятся же около этого знамени и правительство и народ», – призывает западник Борис Чичерин при первых признаках послесевастопольской оттепели (1855). Столпились-то быстро: «либералами заборы подпирают, а не то, чтобы что», – ехидничал Салтыков-Щедрин. Слово мгновенно становится расхожим, но и пресным. Теряя привязку к революции, либерализм быстро подвигается к компромиссу и середине, к «да вы, батенька, либерал» в стилистическом соседстве с «вольностями».
«Превздорное слово», – брезгливо морщится Николай Гаврилович Чернышевский, – потому что свобода для либерализма «состоит в отвлеченном праве, в разрешении на бумаге». А такая свобода, как уже было указано, нас не устраивает, нет-с. «Слово либерализм замарано и обесценено», – начинает Николай Бердяев в 1904 году и заканчивает мысль в 1917‐м отсылкой к Иоанну Богослову: «либеральные идеи – тепло-прохладные идеи, в них нет огня». «Запуганный либеральный интеллигентишка» у Владимира Ульянова, который в год, когда это написано (1912), становится Лениным – уже выстрел в гробу. Так тут все и застывает едва ли не до настоящих времен.
Побродив и поскучав в этом семантическом тупике, вернемся назад. Свобода долгое время взаимозаменяема с волей. По образцу Манифеста о вольности дворянства 1762 года крестьяне надеются на такую же волю, на вольную (грамоту) от своего государя и хозяев, освобожденного им дворянского сословия. И действительно, как саркастически замечает Василий Осипович Ключевский, получают желаемое на следующий день после 18 февраля – только через 99 лет, 19 февраля 1861 года. Многое произошло за эти 99 лет, еще больше произошло из‐за них. «Милостивый анифест» не упоминает вольности, а касательно свободы по большей части обращен к тем, кто «думали о свободе и забывали об обязанностях».
«Воля! <…> После обедни прочитали и раздали манифест. Когда я выходил из собора, много мужиков стояло на паперти. Двое из них так смешно мне сказали: „Что, барин? Теперь фиють!“ Годы томительного ожидания сказались в этом жесте выпроваживания барина», – вспоминал тогдашний питомец Пажеского корпуса князь Петр Кропоткин.
Это самое «фиють!» превратилось в квинтэссенцию понимания свободы и у самих либеральных бар. Центральным в лексиконе интеллигенции становится не свобода, а освобождение, или первое в значении второго. С уточняющими словами, привязанными не к личности, а к массам и социальным общностям: освобождение труда, свободная Россия, партия народной свободы. Фактическим синонимом интеллигенции в России становится освободительное движение. Иначе говоря, образованное общество идет тем же путем, что и государство в борьбе с угрозами Старому порядку – смещая акценты со свободного объекта на освобожденный субъект. Но тогда народ в лексиконе интеллигенции, замечает Ю. М. Лотман, «это не тот, кто действует, а тот, ради кого действуют».
Второй существенный момент: двусоставная американская (All men are born free and equal) и французская («Люди рождаются и пребывают свободными и равными в правах») формулы свободы и равенства в интеллигентской свободе сведены воедино. Братство, дополнявшее французскую триаду, обеспечивалось у нас тем, что интеллигентская свобода привязана к народу. Она и формулировалась «по-народному» в подражание пугачевским указам («освобождаю и даю волю»), как воля в псевдонародных прокламациях, у землевольцев и народовольцев: «Что нужно народу? Очень просто, народу нужна земля и воля» – в нарочито опрощенном стиле Николая Огарева (1861). Причудливо, но неслучайно эта воля совпадает с «волей» в другом значении, вырастая в гибрид «воля народа» и далеко уходя от просветительского определения Екатерины II («Вольность есть право все то делать, что законы дозволяют»). Название же интеллигентской партии «народной свободы» и звучит по-интеллигентски, апеллируя не к массам, а к городскому среднему классу.
После того как «фиють!» реализовалось в три революции, а бар выпроводили не только с паперти, но и из жизни страны, один из них, философ Георгий Федотов, подвел в 1945 году в Нью-Йорке нелестный итог сосуществования пары «Россия и свобода». Провал «либеральных идей», по нему, очевиден в том, что столпы интеллигенции, духовные учители – литературные классики от Пушкина до Толстого – отнюдь не отличались «свободолюбием». И это предопределяет «триумф воли» в русской народной версии, направленный против культуры: «Свобода личная немыслима без уважения к чужой свободе; воля – всегда для себя. <…> Так как воля, подобно анархии, невозможна в культурном общежитии, то русский идеал воли находит себе выражение в культуре пустыни, дикой природы, кочевого быта, цыганщины, вина, разгула, самозабвенной страсти, – разбойничества, бунта и тирании».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments