Замыкающий - Валентина Сидоренко Страница 134
Замыкающий - Валентина Сидоренко читать онлайн бесплатно
Матери до ладности невестки не было никакого дела. В дому была нужна работница. Бабы в Култуке после войны сильно поизносились. И рыбачили сами, и кули на баржи таскали, и из тайги орех да ягоду сами выносили. Матки-то повыпадали из баб. Потому красоту несильно-то и жаловали. Для баловства она… пустое. Сила в руках да в стане ценилась. Невесты в округе все были на примете у будущих свекровей. Работящие чтобы, матерые… Мать в дом присматривала соседку Васку. Та в молодости махина была, я те дам! Здоровая, как конь, яровитая… Работяга, что скажешь. Ее карточка в зверпромхозе в конторе на первом месте висела в числе передовых… И сама была не плоха: косы черные, что грива у коня, глаза с бурятской косинкою, черные, режущие… Глядела исподлобья… Ждала… Все нависала перед ним… Большая медведица, готовая горы своротить… А Стежка была белая, ленивая, льющаяся. Бес-тол-ко-вая! Все бы ей спать да обниматься. Любил Кеша ее без памяти. От шепота ее ночного детского, лепечущего в озноб кидало.
Матери с Ваской все что-то надо было. Все в дом, все в хозяйство… Чтобы прибыль, чтоб не хуже, чем у людей. А Стежке – лишь бы он был рядом с нею… С годами, особенно после рождения Витьки, стала полнеть, наливаться розовой бабьей плотью. Оттого еще слаще казалась…
– Так и прокувыркаетесь всю жизнь, – ворчала мать, – голым задом просверкаете… И помрем мы нищими с такой невесткой…
И прокувыркались бы, да грянула беда… Этот последний вечер Иннокентий на всю жизнь запомнил… Крайний их со Стежкой, мирный, земной вечер.
В тот год Караваевы запоздали с покосом. Ближний покос за погостом докашивали уже по августу. Трава подсыхала уже, давалась с трудом. И осока под лезвие не ложилась. Докосили уже по закату, возвращались по темну… Как шли через кладбище, Стежка все жалась к нему.
– Ты чего?! – подтрунивал он – Трусишь! У-у-у! Счас Ванька мокрый встанет, как схватит! – Он подымал руки, а она взвизгивала и прижималась к нему. Потом затихла вдруг у него на плече и заплакала.
– Ты чего! Ревешь-то чего? Боишься, что ль? Со мной-то!
– Страшно, Кеша! – прошептала Стежка. – Страшно!
– Ко-го-о! Покойничков, что ль, боишься?! Ты не переживай, они смирные. – И захохотал. Этого смеха он не может простить себе всю жизнь.
Стежка тогда встала на пенек, съежилась и на хрипе повторила:
– Страшно, Кеша, страшно!
Мороз пошел у него по коже. К вечеру другого дня она померла на их матрасике, в луже собственной крови от аборта, который сделала у горбуньи Изи. Сей поворот судьбы так озадачил его, что он месяц вообще не говорил. Слова не молвил. Он никак не мог понять – зачем она сделала аборт?! Витек уже подрастал, хозяйство крепло – второй ребенок никак бы не помешал!
Мать Иннокентия поджимала и без того иссохшие губы и взглядывала на сына многозначительно, но молчала. Смолчала она и тогда, когда ее разъяренный сын разбил ломом гнездовище бабы Изи, сломал воротья, разбил окна и обещал сжечь и Изю. Баба Изя, горбатенькая жидовочка, появилась в Култуке внезапно, и никто не знал откуда. Уже много позже Гаврилыч понял, что никакая она не «баба», а может, еще моложе его будет, но редкий в нонешние времена горбик, который она прикрывала серенькими тряпицами, и истертые платки на тяжелых черных космах старили ее без времени. Изя «бабничала» – мороковала по-бабьему делу, и хоть жила одиноко, что в затворе, а бабы ночами исчезали в ее тяжеловатой, по-култукски скроенной, такой же старовыйной, как и она, усадьбе. Весь Култук знал, что баба Изя «богачка», но прижимиста она и по сию пору: все копейки перебирает в магазине на землистой скрюченной ладони с почерневшими корявыми пальцами.
После того как Иннокентий разбомбил ее двор, громко заявив, что сожжет его вместе с нею, баба Изя пытать судьбу не стала и из Култука убралась. Говорили, что обосновалась в Подкаменной, у одинокой старушки, и взялась за старое. В Подкаменной баба Изя поокрепла и вернулась в Култук. Усадьбу ее подразорили, но она ее скоро поправила да еще размахнулась на пристройки. Но времена сменились, на Байкал понаехало врачей по всякому делу. По-бабьему тоже… Баба Изя стала не нужна. Размышляла она, надо сказать, недолго, начала торговать паленкой. Опять, не выходя из дома, через форточку до сих пор торгует…
Иногда, проходя мимо ее дома, Гаврилыч всей спиною чувствует едкий ожег ее взгляда… «Убью» – вначале думал он. Теперь думает: «Убил бы…»
Где он и как проворонил Настешку-Стежку? Он думать об этом устал! По сию пору, просыпаясь ночами, он перебирает события перед тем вечером и не может понять, зачем она это сделала? Помешал бы, что ли, еще ребенок? Да ни в жись! Может, свекровь ее, его мать, заела Стежку? Может, надо было уйти с нею? В примаки, что ль? Из кровного дома, что дед для него строил. Где зыбец, еще под которым он качался, как корешок намертво в потолок вбит?! Из-за бабьей дури уйти?! Нет, жизнь должна ступать по чину, и родовая усадьба передаваться от деда к внуку. Так положено! А детей он желал! Чтобы много их было! Особо от Стежки…
Так перебирались вперемешку его думы о былом. Но этот предсмертный для Стежки вечер, так же как и ту штрафную роту, он вспоминал редко. Здоровья уже не хватало на эти памятные зарубки жизни. Иной раз вспомнит, да так грудь стеснит, ровно камень тяжелый на нее ляжет. Дыхнуть нет силы. Дорого любовь человеку на земле обходится. Дороже ее только война, зарубка кровавая… Иной раз она и затягивалась и в добрые времена, особенно когда крепла усадьба, богатела, силы еще были в руках, а внуки уже рождались, тогда далеко отходила война, вроде ее и не было. Но после того как Гаврилычу стукнуло восемьдесят, и Стежка, и та штрафрота являются в сознании Гаврилыча каждый год. Как птицы по весне возвращаются на родину, так и память не дает душе покоя, то клекочет, как журавль, то черным вороном грает…
Первый раз по-смертному жигануло сердце у Гаврилыча, еще до Стежки… В войну. Как раз под Москвою. Расчет их у той самой Ельни остановился на ночь. Лейтенантишко-командир расчета был «зеленый», только из школы. Заносчивый был, суетливый, в герои рвался. И жалко его было, а с нынешнего времени дак до слез… Разорвало его в клочья прямым попаданием… Но даже не его смерть поразила Гаврилыча. К смерти он уже тогда привык. Другое поразило его тогда, чему он за жизнь и слова-то нужного не подобрал. Это случилось в самые каленые морозы, может даже, морознее не было того утра вообще под Москвой. Сибиряки, которых только перебросили под Москву, были тепло одеты. Тулупы и валенки, и материнские, кое у кого, носки. Сибиряки не мерзли. Солдаты мерзли. Мороз чувствовался в окопах до дрожи. Ждали сигнала наступления. Лейтенантик хорохорился, что петушок, весь был перетянут, как штабист, и дрожал весь! Зуб на зуб не попадал у него! А перед самым сигналом тишина настала… Ну, замогильная тишь… Он такой и в тайге не слыхивал. Только дерева потрескивали от мороза, и куржак шмотьем падал в снег… Гаврилыч вылез из окопа, чтобы предложить командиру расчета свои варежки. У него в котомке были еще запасные из дома. А нитяные перчатки лейтенанта – это кураж на смех только… В такие-то морозы! Гаврилыч уже приготовился тронуть командира за плечо, потому что обращения его лейтенантик не услышал, и вдруг увидел белое от ужаса, заледеневшее вмиг, лицо мальчишки, глядевшего круглыми глазами на придорожный лесок. Гаврилыч оглянулся в ту сторону, что смотрел лейтенантик, и его самого мороз продрал. Впервые он увидел, тогда еще в живых, тот самый взвод, который преследует его всю жизнь. Взвод выделился из лесочка, отошел от него облачком, потому что голые тела солдат парили на морозе. Да, парнишки все были по пояс голыми, с автоматами наперевес и только верхонки на руках, чтобы не примерзало к рукам оружие. Их, видать, только что раздели, тела еще парили на морозе.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments