Андрей Вознесенский - Игорь Вирабов Страница 23
Андрей Вознесенский - Игорь Вирабов читать онлайн бесплатно
И еще. Ваши создания — Ваши дети. Но всякому созидателю (Вам ли этого не знать!) обязательно сопутствуют тернии. Но ведь не только тернии, но и радости. Желаю Вам на все сил. Я с Вами в Ваш траурный час.
Е. Тагер».
Вознесенский умел не забывать малейшие жесты добра. И Елене Ефимовне оставался благодарен — за то «посредничество» в его юные годы между ним и Цветаевой.
В отрывках из дневников 1940-х годов Сергея Наровчатова, опубликованных «Новым миром», был эпизод: Наровчатов навестил в Ленинграде поэта Александра Прокофьева и записал, как тот стихи его похвалил, но — «как обычно, попрекал Цветаевой, которую почему-то считает моей учительницей». От Цветаевой Наровчатов тихо отползает: слыть ее учеником в годы, когда имя Марины Ивановны не произносилось вовсе, — многим казалось честью сомнительной.
Вознесенский бросается в море Цветаевой радостно — студенческие годы для него были временем жадных и ярких открытий. Кто-то станет потом укорять Вознесенского, выискивая в его поэзии отзвуки — Цветаевой, Пастернака, Маяковского или Хлебникова: нахватался, мол. Чего в этих косых взглядах на Вознесенского окажется больше: нежелания вчитаться-вслушаться, непонимания сути и ткани поэзии или просто желания пнуть «выскочку»? Возможно, и того, и другого, и третьего — что само по себе печально. А между тем всегда поэты связаны с предшественниками — каждый по-своему, не бывают они «ниоткуда». Вот, к слову, что сказал поэт Виктор Соснора, отвечая на анкету «Литературной газеты»: «В поэтике влияние Цветаевой я вижу у Вознесенского и Бродского. Потому что влияние может быть только на крупных поэтов. А подражание… поставим здесь три точки».
Второго января 1998 года, в 7 утра, известный исследователь Достоевского Юрий Карякин пройдет по переделкинским улочкам, к почтовому ящику у ворот дома Андрея Андреевича. Что привело его сюда в такую рань? Пока другие отходили от новогодничества, Карякин перечитывал «Гойю» Вознесенского. Под утро решил поделиться пришедшими мыслями.
«Потрясающе: тут вольно или невольно, осознанно или неосознанно ощущение, желание, требование — слышать, слушать. Тут ГЛАЗА нет. Глаз выклеван. <…> Никто не услышал так точно — и не передал нам так точно — Гойю звуком. Никто его так не открыл нашему УХУ, уху нашей души, уху нашего сердца.
Парфен — князю Мышкину: „Я голосу твоему верю…“».
Конечно, Вознесенский был такому подарку рад. В ответ он отправляет только вышедшую книжку «Casino Россия», нарисовав на ней большое ухо, в мочке которого — глаз и точка зрачка. Глазухо. «Юре, чтобы глаз не глох, а ухо не слепло».
А в этом, между прочим, и Цветаевой слышится отсвет. Так хотелось когда-то ей — краски слышать, как мысли и звуки видеть: «Голос из темноты — луч»; «Мысль у меня в мозгу — вроде чертежа». Одного не бывает без другого, сразу — всё: «Никогда не наслаждаюсь только глазом, только слухом».
Она говорила: «В воинах мне мешает война, в моряках — море, в священниках — Бог, в любовниках — любовь». Если продолжить этот ряд — и в звуках мешали звуки, и в красках мешали краски, в красном красное, в черном черное. Все, что кажется очевидным, все, что вроде бы на поверхности, — лишь прячет суть.
В «Поэме Конца» про бок, прижатый тесно к любимому: «он — ухо, и он же — эхо». Ухо и эхо — две стороны единой сути.
Как у Пастернака каждая тетрадка имела свой цвет, так и Цветаева старательно обозначает их цвета: вот зебра — зеленая с черным, вот черная с белой наклейкой, черная без наклейки, рыжая, а вот последняя без цвета — толстая, клеенчатая, трепаная. И все, что связано с любовью, у Цветаевой всегда — ятаган, огонь — но всегда черно-белое: «…Но, всех перелюбя, / Быть может, я в тот черный день / Очнусь — белей тебя!» И единственный, кому верна Цветаева, кто верен (она-то знает) ей — Пушкин. И он у нее всегда — «негр». А вставшая на пути Цветаевой к Пушкину внучка поэта, г-жа Розенмайер, «белобрысая — белорыбица — альбиноска, страшно-постная и скучная».
У Вознесенского пятидесятых будут — «фонтаны форелей, цветастая грубость». Позже он найдет цветы, своей строгостью куда более близкие заповедности цветаевских чувств:
«Лесная крапива дает сильные лиловые цветы, размером похожие на фиалки. Они растут столбцами, как гиацинты, вокруг стеблей. <…> Они напоминают угрюмство молодой Цветаевой. Потом она гибла от быта, мыла посуду, имела колючий нрав, но цвела упрямо и заповедно. Люблю эти цветы…»
И в позднем Вознесенском мрачном «Пеньковом венце» (1992) засветится ее безнадежное «ц»: «В стране, где царевичей резали, / Где лучший поэт повис, / Где „Ц“, словно палец Цезаря, / Указывает вниз… / …Мы поняли, что случится, / Лишь нынче, полвека спустя, / Россия — самоубийца, / Успеем ли снять с гвоздя?»
В один день со Сталиным умер Сергей Прокофьев. Простились с ним тихо, — не отвлекая население от главных похорон. Многие еще помнили, как незадолго до того композитора, вроде бы обласканного властью, клеймили за формализм.
Так или иначе, Вознесенский вспомнит, как именно в студенческие годы был впечатлен новизной прокофьевской музыки. Не стоит забывать и о влиянии Пастернака, в доме которого великие пианисты и скрипачи так часто исполняли великую музыку, — юный Вознесенский был обречен погружаться в эти миры. Три запомнившихся Вознесенскому кубических апельсина над снежной спячкой (понятно, из «Любви к трем апельсинам») явно откликнутся позже стихотворными треугольными грушами — и в формализме, как когда-то композитора, немедленно уличат и поэта! На балет «Ромео и Джульетта» он ходил шесть раз — «добыв билетик у колонн Большого, а то и на прорыв, столбенел… стиснутый на 2-м или 3-м ярусе поклонниками Улановой, ожидая конвульсивных тактов смерти Тибальда — страшный прокофьевский кайф».
Нейгауз, напишет позже поэт, считал, что в Прокофьеве 90 процентов музыканта, 10 процентов человека. Но эти 10 процентов ценнее, «человечнее», чем у иного все 100. И эта непременная совместность «человечного» с «гениальным» — тоже один из уроков, усвоенных студентом Архитектурного.
В числе институтских своих учителей Вознесенский будет вспоминать прежде всего Леонида Николаевича Павлова — находя в его станции метро «Нагатинская» отражение «белых и палевых очарованных очертаний Покрова на Нерли». В колокольне рядом с этой, родной сердцу поэта, церковью Павлов провел ночь в июле 1945 года. За два рассветных часа церковь изменилась от сумеречно-серой, голубой, смущенно розовой до ровного желтого света. «„Это как женщина, все познавшая“, — взволнованно рассказывал Павлов, воровски пряча свой голубой взор, теперь понятно, откуда похищенный. Потом она стала белой», — писал в эссе «Дыры» Вознесенский.
Так у Вознесенского промелькнет однажды в белом переднике вагонная «Проводница»: «И в этом стираном переднике — / как будто церковь из воды — / есть отражение неведомой / и затонувшей чистоты. <…> / Когда-нибудь проезжий деятель / Покров увидит на Нерли. / Поймет, чему он был свидетель… / Тебя составы унесли».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments