Я и Он - Альберто Моравиа Страница 4
Я и Он - Альберто Моравиа читать онлайн бесплатно
— Так могут рассуждать только одержимые навязчивой идеей или суеверные остолопы.
— Такие, как ты“.
Во время этой перепалки Чезарино смотрит на меня снизу вверх настойчивым, нагловатым взглядом. Потом неожиданно улыбается. Уродливая, вульгарнейшая, хоть и невинная улыбка. Вдобавок она многое проясняет. Та же улыбка, что у водопроводчика Эудженио! Этот белобрысый крепыш-недоросток вечно мозолил мне глаза где-то за год до рождения Чезарино.
„— Говорю тебе, — не унимаюсь я, — у меня есть доказательства, что мой сын — не мой сын.
— Какие такие доказательства? — Забыл, что ли, как я вошек из бровей выцарапывал? Как раз в то время, когда Чезарино был, так сказать, зачат. Эудженио зачастил в наш дом чинить колонку в ванной. Я предлагал ее заменить, а он уверял, что колонка еще послужит. И вот как-то утром смотрюсь я в зеркало перед бритьем и вижу… сам не знаю что, какую-то фигульку серо-коричневого цвета, вроде запекшейся кровяной корочки, прилипшую к брови над правым глазом. Ну, корочка и корочка… вырываю ее ногтями из брови, гляжу — а у нее, у этой корочки, темные ножки шевелятся. Тут уж я не на шутку всполошился, внимательно осмотрел обе брови, волосы на груди, под мышками, в лобке: полным-полно! Битый час выдергивал я эти, с позволения сказать, корочки и швырял их в раковину, так что под конец вся ее поверхность пестрела темными точками. Как сейчас помню: они отчаянно бултыхались и дрыгали ножками. Если это, по-твоему, не доказательство…
— То-то и оно, что не доказательство.
— Почему же?“ „Он“ выдерживает паузу и отвечает насмешливым, напевным голоском: „- А кое-кто, между прочим, чик-в-чик об эту пору начал валандаться со всякими непотребными девицами, что подкарауливают дружков на одной загородной аллейке. А кое-кто, между прочим, полюбовно сговорившись со своим несравненным инструментом, чуть ли не каждый вечер подсаживал в машину одну из тех девок. А кое-кто, между прочим, частенько уединялся с дежурной шмонкой на какой-нибудь свалке возле Тибра, прямо посреди разного мусора и хлама. А кое-кто, между прочим…
— Хватит, хватит, хватит!“ Протягиваю руку, глажу Чезарино по головке. Взгляд переходит от лица к туловищу и останавливается на животике. У Чезарино вздутый натянутый животик, а пупочек напоминает белый узелок. Между пухленькими, кривенькими ножками, совсем не самостоятельно, словно заостренное продолжение бpюшкa, торчит крошечный, но совершенный пенис, такой же молочно-белый, как и остальное тельце, с еще гладким и без единой морщинки мешочком яичек. Сам не понимаю почему, — пока Чезарино смотрит на меня снизу вверх и время от времени раскачивает ручонками манеж, — сам не понимаю почему (точнее, прекрасно понимаю: как и все неполноценные существа, дети вызывают у меня симпатию и нежность), я умиляюсь при виде этого крошечного отростка. Мне кажется, что Чезарино, пожалуй, будет удачливее меня. Он вырастет, станет большим. Вместе с ним вырастет и станет большим его член. Но даже если он окажется таким же непревзойденным, как мой, что представляется менее вероятным, наверное, он будет тихим, бессловесным, отрешенным. Одним словом, полноценным, возвышенным, сублимированным! И Чезарино не будет, подобно мне, тратить время на препирательства с „ним“; он не будет, как я, попадать в дурацкие положения. Из него выйдет, что называется, цельная личность; его не будут терзать внутренняя двойственность и противоречия. Короче говоря, это будет полноценный, психологически защищенный, сублимированный мужчина! Я глубоко вздыхаю, снова глажу Чезарино по головке и выхожу из детской. В третий раз двигаюсь по коридору вслепую. Иду прямо в нашу спальню, медленно поворачиваю ручку и приоткрываю дверь ровно настолько, чтобы проникнуть во мрак, подобный ко ридорному, но вдвое жарче — более спертый, более „женский“. Закрываю дверь, протягиваю руку к тумбочке, нащупываю кнопку на абажуре, но не нажимаю. Что делать? Разбудить Фаусту и вытащить ее на кухню варить кофе? Или, по „его“ указке, раздеться, залезть в постель и приласкать, потискать ее, однако не заходить слишком далеко в проявлении сдерживаемых, хотя и пылких, супружеских чувств? Возможно, я склонился бы ко второму варианту, если бы, как всегда не вовремя, „он“ не принялся меня подзуживать.
„— Смелее, чего ждем? Разоблачайся да ныряй в постель“.
„Его“ нетерпение, как обычно, настораживает меня.
„— Тебе-то что за дело, нырять мне в постель или не нырять?“ От явного любовного недержания „он“ проговаривается: „- Да чего там! Будь что будет. Лиха беда начало“.
Я тут же ополчаюсь на „него“: „- Ну уж нет, на сей раз никакого начала быть не должно. Ни начала, ни продолжения. Если я и подлягу к Фаусте, то лишь потому, что еще питаю к ней нежность. Хотя что ты в этом понимаешь? Что для тебя нежность? Ничто — пшик, ноль без палочки.
— Ха-ха-ха: нежность! — Ничего смешного: представь себе, нежность.
— Я тебя умоляю! А если по правде? По совести? А если вспомнить все как было? Нежность! Да если хочешь знать, твой брак с Фаустой — это мое детище, которое я задумал и осуществил в мельчайших деталях.
— Выходит, по-твоему, я Фаусту вовсе и не люблю? — Любишь ты ее или нет, меня не колышет. Для меняглавное — внушить тебе раз и навсегда, что этот брак — мое творение. Мое, как моими были твои шашни с тибрскими мокрощелками. И то сказать: кто уломал тебя звякнуть в один прекрасный день по одному номерку, который тебе подкинул услужливый приятель? Кто на заговорщицкий вопрос, желаешь ли ты столовый сервиз на шестнадцать, восемнадцать или двадцать четыре персоны, заставил тебя рявкнуть в ответ: „На шестнадцать, ясное дело, на шестнадцать!“? А кто заставил тебя на следующий день нестись сломя голову на час раньше в один особнячок, на одной улочке, в одном квартальчике, нажать на звонок под одной табличкой с надписью „Марью-мод“, взбежать через две ступеньки по одной лесенке, ждать, дрожа от нетерпения, перед одной дверцей? Кто заставил тебя выпалить, когда дверь открылась и Марью (черное платье, бледное, бесцветное лицо, большие черные глаза с томной поволокой, темный пушок на верхней губе, желтая сантиметровая лента перекинута через шею, черная юбка обужена там и сям белой наметкой) возникла на пороге: „Я за сервизом на шестнадцать“. Кто заставил тебя разгуливать, подобно льву или, точнее, обезьяне в клетке, по примерочной (красный диван, черный обезглавленный манекен, трехстворчатое зеркало, на столике ощетинилась булавками пепельница), покуда не распахнулась дверь и Марью не подтолкнула в салончик Фаусту со словами: „Сервиза на шестнадцать пока нет. Этот на восемнадцать. Есть еще на двадцать четыре. Короче, обеих возьмешь или только ее?“ Кто заставил тебя ответить с жадностью: „Беру обеих“? Кто, уже в спальне (широкая, низкая, квадратная кровать, узенькие проходы между кроватью и стенами, ты с одной стороны, две девицы с другой), заставил тебя наблюдать с вытаращенными глазами, как молодая сводница ласково, медленно, любовно, бережно и участливо раздевала для тебя Фаусту, расхваливая по ходу дела ее прелести („Где ты еще найдешь такую девочку? Смотри, какая у нас мордашка, кругленькая, загореленькая, экая шалунья: зубки беленькие, глазки черненькие… А грудки, ты только посмотри, что за грудки: маленькие, тверденькие, не робей — потрогай, вон какие упругие. А животик — кругленький, выпуклый! А пупочек такой глубокий, почти и не видать, прямо как у деток, ах какой пупочек, просто загляденье! А попка, где ты найдешь такую попку, глянь, какие на ней чудные ямочки, такие и на щечках не у всякой увидишь, да этакую попку хоть сейчас на витрину выставляй. А бедрышки, а ножки, а ручки, а пальчики?! Да чего там, ты сюда посмотри: ты у кого-нибудь лучше видел? Протяни руку, потрогай: чувствуешь, какая нежная, какая мягкая, чувствуешь?“)? Кто, после такого подробного, такого умильного представления, заставил тебя отказаться от „сервиза“ на двадцать четыре персоны, то бишь от Марью (уж я-то знал, каков я есть, когда сойдусь с Фаустой), и попросить остаться наедине с „сервизом“ на восемнадцать? Кто заставлял тебя на первых порах посещать салон „Марью-мод“ каждый божий день и в конце концов подбросил мысль договориться с Марью, чтобы Фауста приходила к тебе домой? Кто заставлял тебя часами простаивать у входной двери, прильнув к ней ухом: остановится лифт на твоей лестничной площадке или не остановится, застучат каблучки Фаусты по плиткам или не застучат? Кто в один прекрасный день заставил тебя попросить Фаусту не садиться больше в лифт, а подниматься на одном дыхании до пятого этажа по лестнице, и все для того, чтобы она подходила к твоей двери запыхавшись, с раскрасневшимся лицом и волнующейся грудью? Кто, наконец, спустя год убедил тебя, что ты влюблен в Фаусту, что жить без нее не можешь и что, короче говоря, должен на ней жениться? Перейдем к женитьбе. Кто тебя надоумил, уже после венчания, свадебного банкета в ресторане, перелета в Париж и прочей мутоты, кто, спрашивается, надоумил тебя в номере парижской гостиницы „продолжать“ все точь-в-точь как в салоне „Марью-мод“, а именно: как бы в шутку положить на тумбочку, когда вы насытились друг другом, ровно столько, сколько, уходя, ты оставлял Фаусте в Риме? Короче, кто дал тебе тем самым понять, что, несмотря на священника, алтарь, кольцо и проповедь, все продолжается как раньше, на прежний манер, что твоя женитьба тоже была его работой, его детищем, плодом исклюючительно его трудов?“ Вот „он“ каков, настырный, безжалостный. Однако я как ни в чем не бывало отвечаю: „- Пусть так, но Фауста родила мне сына. И в конце концов я к ней привязался. Не люби я ее, разве смог бы я жить с женщиной, в которой не осталось ни малейшего намека на прежнюю Фаусту? Которая изменилась настолько, что прежнюю Фаусту напоминает так же, как день напоминает ночь? — Ха-ха-ха! — Ты чего? — Как ни крути, а все, что ты делаешь, ты делаешь ради моего удовольствия. Неужто тебе до сих пор не ясно, что и живешь ты с теперешней Фаустой, которая, как ты выражаешься, напоминает былую так же, как день напоминает ночь, именно потому, что мне это нравится, понял? Мне нравится, что Фауста изменилась до неузнаваемости.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments