37 девственников на заказ - Нина Васина Страница 12
37 девственников на заказ - Нина Васина читать онлайн бесплатно
— Почему ты пошла в медицинский?
— Чтобы вылечиться от него… А ты почему?
…Потому что один старик сказал мне, восьмилетней, что означает слово “психиатр”. Это лекарь души. Я точно знаю, что Бог — психиатр. У него в кабинете есть продавленный диван, а на окошке — засохший цветок герани. Листья почти все скорчились, на тонкой полуиссохшей ножке — застывшее кровавое пятно невесть как пробившегося цветка, а на занавесках висит котенок, он залез высоко, кричит, боится упасть на темно-красный зонтик герани. Если исходить от обратного, и хороший психиатр — это… правильно: получается, что Бог жил в нашем доме на седьмом этаже, а никто и не догадывался. Я — маленькая, худая до отвращения, с обкусанными ногтями, острыми ключицами и таким тяжелым взглядом темных глаз, который редко кто выдерживает. Он… он старый, кашляет, плохо пахнет по утрам, когда выносит мусор на лестничную клетку в заношенном халате и старых шлепанцах, но у него есть продавленный диван и засохшая герань на окне. Герань всегда цветет, когда ни приди, — всегда от окна по нервам ударит ее кровавая нашлепка на мутном стекле, котенок лазает по занавеске; котенок всегда подросток — ест он их, что ли? — я приходила два раза в месяц, а котенок не рос; потом я заметила, что он уже не рыжий, а серый в пятнах; потом — черный с белым воротничком; через год — не поверите! — занавеска — в клочьях, а на ней — котенок! “Девочка, — сказал старик строгим голосом тогда, у мусоропровода, — что это ты задумала? А ну-ка пойдем ко мне чай пить!” А на старых фарфоровых чашках — столетние трещинки и заплывшие в них чужие жизни — пятнами — чай, слюна, слезы, сны и надежды на выздоровление.
Никогда ничего не менялось. Если я не убирала со стола свою чашку, она ждала меня неделю, две, заплывая плесенью ожидания; герань цвела; котенок висел на занавеске; забытая кем-то на стуле в коридоре дылда роза, изысканно-древняя, устрашающе-шипастая, потрескивала от сквозняка папирусом высохших лепестков, и никто ведь не сел на ее шипы, наткнувшись глазами на нашлепку крови там, далеко-далеко — после длинной кишки коридора, — в комнате радости на мутном стекле, или не убрал дохлую розу, чтобы сразу, с порога, устроиться на стуле основательно и поплакаться “про жизнь”.
— Если тебя не устраивает твоя жизнь, — сказал Бог, — придумай другую.
— Как это? — не поняла я. — Любую?
— Любую.
— И она появится?
— Конечно! Обязательно! Всенепременно и в любой момент. Как воспоминание. Вот, например, я. На прошлой неделе вспомнил, что в молодости, обладая счастьем и ужасом аутизма, прожил почти шесть лет, фотографируя и снимая на камеру мертвецов. Зачем? Какое-никакое пропитание. Почему мертвецов? Да какая разница. Может быть, они меня устраивали своим полнейшим невмешательством в мою жизнь, отстраненностью и превосходством отсутствия, тогда как любой живой человек подавлял, пугал и унижал навязанным присутствием. Я вспомнил радость обладания одиночеством, ты и представить себе не можешь, как это восхитительно — обладать одиночеством. Нет, ты не понимаешь. Вот сейчас, к примеру, я обладаю твоим одиночеством.
— Как это?..
— Как это, как это… Ты поглощена мною целиком, ты себя не ощущаешь, ну и где ты, спрашивается? А-а-а! То-то же. Попробуй теперь, верни свое одиночество. Не можешь!
— Ладно, противный старик, поедающий котят, верни сейчас же мое одиночество!
— Не так просто, не так просто… Одиночество предполагает нечто, что другие никогда не поймут и не узнают. Например. Я свято храню в себе прекраснейшее пятисекундное оцепенение от вида голой попки дочери нашей кухарки. Каждый раз, когда я вспоминаю эту попку, широко расставленные ножки в серых чулках и кудряшки у колен — девочка наклонилась и снизу, между расставленных ног, ткнувшись подбородком в спущенные трусики, смотрела на мое лицо, — я замираю оттого, что впервые в шесть лет приоткрыл для себя понятие страсти и посильного стыда. Но это не полностью мое воспоминание! Им наверняка пользуются другие — девочка, ее мать, которая нас застала, мой старший брат, долго потом изводивший меня насмешками. И нет никакой надежды, пойми — никакой! — на хотя бы частичное забвение ими моего панического отчаяния от их присутствия.
— Я ничего не понимаю!
— Немудрено. Только после двадцати я понял, как можно обезопасить свое одиночество. И после этого стал всемогущ!
— Как это? Расскажи!
— Вот как, маленькая хищница! Ты хочешь украсть немного моего одиночества? Или секрет его изобретения?
И я, в азарте открытия чего-то совершенно неизведанного, огромного и засасывающего, как шаровая молния в полнейшем безветрии, как черные рваные дыры в звездной шифоновой занавеске южного неба, стала лицемерно уверять старого Бога, живущего на седьмом этаже, что ничего не буду красть, что только послушаю и сразу же забуду, что буду приходить к нему часто-часто, вымою окно и полью герань.
Он, конечно же, великодушно, но определив легкой загадочной усмешкой цену своего расточительства, открыл секрет.
— Для начала, — сказал он, — нельзя иметь одиночество, не выстрадав его. Проще говоря, многие люди живут совершенно счастливо и без осознания необходимости одиночества, а некоторые даже считают одиночество бедствием, ужасом, от которого нужно спасаться, и тогда они подпускают к сердцу всех, кого ни попадя, стараются окружать себя случайными связями и по утрам, если вдруг просыпаются одни, тут же включают телевизор, магнитофон, миксер, соковыжималку и все краны в ванной, а потом рожают ребенка и тем самым оглушают себя как минимум на три года необходимостью его выхаживания; и постепенно та часть внутри них, что отвечает за самопознание и особый индивидуальный ритм сердца, отмирает потихоньку, и тогда, конечно же, понятие “счастья” в конце концов подменяется покоем и удовлетворением. И пульс становится у всех одинаков, а если у кого-то частит сердечко, так это уже болезнь, а другой человек если чем и разгонит свое сердце в смутном полубредовом воспоминании чего-то обжигающе-пронзительного, так только кофием, спасаясь от пониженного давления.
На одиночество требуется определенное чутье. Это тебе не заблудиться глазами в рисунке на обоях, не выдумывать, на какое животное похожа вон та заковырка, не получасовое бездумное листание журнала на унитазе. Ты слушаешь? Ты меня понимаешь?
— Конечно, понимаю, — отмахнулась я с беспечностью восьмилетки, слегка, впрочем, напуганная его осведомленностью (в туалете за бачком у меня тогда был припрятан прошлогодний номер “Бурды” — там, на тридцать восьмой странице, жил своей рекламной жизнью невероятных форм и обаяния совершенно гладкокожий блондин, демонстрирующий отменное прилипание мокрых плавок к его нижней части живота).
Странно, как иногда врезаются в память некоторые мелочи, оттенки дня, контуры предметов… Вот я, как всегда, — на полу у его ног, иногда тычусь виском в огромную угловатую коленку и отслеживаю снизу малейшие перемещения зрачков под полуопущенными веками, и эта щель в живом безвременье, эта мутная полоска — долгожданный мой проход в другое измерение. Я жду чуда, я уже в нем, завороженная свисающей с подлокотника огромной породистой ладонью, чуть подрагивающими пальцами с полустертым перламутром неухоженных ногтей. Вот ладонь взлетела!..
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments